Выбери любимый жанр

Выбрать книгу по жанру

Фантастика и фэнтези

Детективы и триллеры

Проза

Любовные романы

Приключения

Детские

Поэзия и драматургия

Старинная литература

Научно-образовательная

Компьютеры и интернет

Справочная литература

Документальная литература

Религия и духовность

Юмор

Дом и семья

Деловая литература

Жанр не определен

Техника

Прочее

Драматургия

Фольклор

Военное дело

Последние комментарии
оксана2018-11-27
Вообще, я больше люблю новинки литератур
К книге
Professor2018-11-27
Очень понравилась книга. Рекомендую!
К книге
Vera.Li2016-02-21
Миленько и простенько, без всяких интриг
К книге
ст.ст.2018-05-15
 И что это было?
К книге
Наталья222018-11-27
Сюжет захватывающий. Все-таки читать кни
К книге

Второй шанс для Лекаря. Том 5 (СИ) - Аржанов Алексей - Страница 5


5
Изменить размер шрифта:

— Оттого что…

— Потому что первый же вопрос всякого следствия будет о причине поединка. А причина его, можно сказать, прочитана вслух при пятнадцати свидетелях, и называется она рубец. Пожаловаться на дуэль значит самому вытащить этот рубец в присутствие и там дать вам прочесть его ещё раз, уже под запись. — Жадовский откинулся на стуле. — Так что спите спокойно. Дело умерло на снегу, и все, кому надо, стерегут его могилу. Зато вы победили. И правота остаётся за вами.

(window.adrunTag = window.adrunTag || []).push({v: 1, el: 'adrun-4-144', c: 4, b: 144})

Я выдохнул. Кажется, впервые за четыре дня.

— Теперь второе, и это уже по моей части. Помните бумагу, что вы мне принесли? Показание вашего учителя.

— Помню.

— Я вам тогда сказал, что официально она не пойдёт, и оказался прав. Архивов нет, свидетели мертвы, дела не будет. Так вот, я и не пустил её официально. — Он усмехнулся. — Я сделал то, что умеет моя коллегия, когда не может ничего. Пустил её по узкому кругу.

— По какому кругу?

— По лионскому. — Жадовский поглядел на меня в упор. — Вы знаете, сколько лионцев осело в Петербурге после девяносто третьего? Дюжины две домов. Люди небогатые, гордые и очень тесные между собой. Все они бежали от одного и того же. От комиссий, от списков, от расстрелов картечью на равнине. И среди них двенадцать лет жил человек, которого они принимали как своего, как жертву, а он был из тех, от кого они бежали. Я показал слова Луки Осиповича троим. Тем, кому верят остальные. Дальше оно пошло само.

Я молчал.

— Понимаете, что это значит для него? — пожал плечами Аполлон Гаврилович. — Не суд, судить его не за что, комиссии нет. Хуже. Дверь. Все двери разом. В Петербурге эмигранту без своих не выжить и месяца, свои это кредит, свои это рекомендация, свои это стол по четвергам. У него нынче нет своих. Никого. — Жадовский поднялся. — Коллегия к этому добавила ровно то, что могла, не поднимая шума. Одну бумагу в нужное место, о том, что за господином Ренаром желательно приглядывать. Больше ничего. Больше и не надобно.

Он взял шляпу и у двери обернулся.

— Ваша бумага сработала, господин Салтыков. Только не там, где вы её ждали. Так оно обыкновенно и бывает.

И это прекрасные новости. Значит, всё-таки сработало. Пусть я и получил пулю, но зато…

Зато приблизился к победе. Но радоваться ещё рано. Нужно ждать другие новости.

И, уверен, скоро они до меня дойдут.

* * *

Настя стала приходить на второй день, потому что Дарья Гавриловна не поспевала за домом и за мной разом, а Гришке надо было и спать.

Она садилась у окна, с шитьём или с книгой, и первое время молчала. Я тоже. Потом привыкли.

— Можно спросить? — сказала она на третий вечер, не поднимая головы от вышивки.

— Спрашивайте.

— Вам было страшно? Там.

— Нет.

Она подняла глаза, и я увидел, что она мне не верит.

— Правда, нет. Не оттого, что я такой храбрый. Оттого, что мне было некогда. Я всё считал. Шаги, ветер, куда он встанет, куда встану я. Когда считаешь, бояться нечем. Голова занята.

— А потом? Когда попали в вас?

— А потом я считал ещё быстрее.

Она помолчала. Иголка ходила ровно.

— Папенька говорит, что вы всё считаете. Что у вас на всё счёт. И что это хорошо, потому что оттого вы и живы. — Она сделала стежок. — А маменька говорит, что это дурно, потому что человек не должен считать всё время. Иначе он однажды забудет, зачем считал.

— А вы что говорите?

— А я ещё не решила. — Она подняла глаза, и в них было что-то новое, чего я раньше не видел. Не любопытство, к её любопытству я привык. Что-то более взрослое и оттого более неловкое. — Я думаю, вы считаете, потому что вам есть кого считать. Всех этих людей. А когда некого будет считать, вы, может быть, и на что-нибудь ещё обратите внимание…

Я не нашёлся, что ответить, и она это заметила и покраснела.

— Я вам вот что принесла, — заговорила она быстро, чтобы заговорить неловкость. — Не глядите так, это не рисунки. Рисунков вы видели довольно.

Она достала из-под вышивки тетрадь, тонкую, в четверть листа. Раскрыла.

Это были не рисунки. Это были карты. Планы больничных палат, моих, начерченные пером и подкрашенные. Койки, окна, печи, столы. И на каждой койке крошечными буквами имя, а рядом значок, крестик, кружок, чёрточка.

— Это что? — спросил я, хотя уже понимал.

— Это где кто лежит. — Она говорила торопливо, боясь, что я перебью. — Никитин мне рассказывал, а Гришка носил записки. Я подумала, вы всегда держите это в голове, кто на какой койке и кто чем болен, и это же тяжело, держать в голове полторы сотни. А ежели нарисовать, то и держать не надобно. Глянул и увидел. Вот тут крестик, значит, тяжёлый. Кружок, значит, идёт на поправку. Чёрточка, значит…

— Значит, выписан.

— Да.

Я держал в руках тетрадь и молчал.

Она сделала то, до чего здесь додумаются, полагаю, лет через полсотни. В моём веке это было азбукой. Карту палаты. Никаких списков. Карту, где всякого больного видно на своём месте разом со всеми прочими. Сестринский пост, дежурная доска, вся эта наука, к которой я привык как к воздуху, лежала у меня на коленях в четверть листа, начерченная юной девушкой с помощью пера.

— Настя, — сказал я. — Это очень хорошо. Это, пожалуй, лучше рисунков.

— Правда? — тут она снова покраснела.

И, полагаю, покраснела она потому, что я совершенно случайно назвал её по имени, без отчества.

— Правда. Мы это повесим в лекарской. И будем вести. Только надо придумать, как перечёркивать и рисовать заново, когда койки меняются.

— А я уже придумала. — Она вытащила из тетради второй лист, на котором койки были начерчены пустыми, без имён. — Имена на бумажках. Бумажки прикалывать булавкой. Умер или выписался, снял бумажку и приколол другую.

Я поглядел на неё, на этот пустой лист с булавочными дырочками, и подумал, что барон прав. Я всё считаю. И вот что мне посчиталось нынче. Этот дом за полгода дал мне больше, чем вся моя прежняя жизнь дала за тридцать. И девушка с тетрадью в этом счёте стояла отдельной строкой, и что с этой строкой делать, я не знал.

— Умница, — сказал я. — Ступайте спать, Анастасия Петровна. Завтра принесёте булавки.

Она ушла, красная и счастливая, и забыла у меня на столе вышивку.

* * *

Стряпчий Балуева — Порфирий Саввич — пришёл на одиннадцатый день, тридцатого марта, когда я уже ходил, работал и готовил флигель под отделение. До Пасхи оставалась неделя, печи стояли, и Робек ходил довольный, что я не подвёл со сроком, хоть и был, по его выражению, «на лицо какой-то ободранный». Про кол он выслушал, как и Фрол, и, как он, промолчал.

Стряпчий сел, разложил листы и заговорил в своей манере, медленно и разжёвывая, а я слушал и переводил для себя, чтобы уложить всё раз и навсегда.

Векселя, как он мне и предсказал, предъявили ко взысканию на другой же день после дуэли. Заимодавцы не стали ждать, жив поручитель или помрёт, им довольно было того, что имя его подешевело.

И вот тут открылось то, чего никто, кроме самого Ренара, не знал.

Платить ему было нечем. Совсем. Всё его положение, как я теперь понял, — шуба, квартира, гостиные — держалось на видимости и на чужих обедах. Имущества, на которое можно наложить руку, за ним не оказалось вовсе. А поручитель по закону отвечает своим имуществом, и когда своего нет, дорога у него одна.

— Долговое отделение, — сказал Порфирий Саввич. — При управе благочиния. Сидит с двадцать четвёртого числа. Правая рука в лубке, слуга ходит носить обед. Обед, впрочем, скудный.

— И надолго?

— А вот это, Михайло Алексеевич, самое любопытное. — Стряпчий снял очки. — Из долгового выходят двумя путями. Либо сам заплатишь, а ему нечем. Либо за тебя заплатят или поручатся друзья, родня, соотечественники. И вот тут выходит штука. Соотечественников у него в Петербурге — две дюжины домов, все небогатые, но сложись они, вытащили бы. Только не сложатся. Ни один. По городу прошла бумага, писанная его же земляком, и после той бумаги за господина Ренара не поручится ни один француз, хоть бы его на их глазах на цепь сажали. Мне это сказали трое из них, и сказали одними словами.

(window.adrunTag = window.adrunTag || []).push({v: 1, el: 'adrun-4-145', c: 4, b: 145})