Выбери любимый жанр

Выбрать книгу по жанру

Фантастика и фэнтези

Детективы и триллеры

Проза

Любовные романы

Приключения

Детские

Поэзия и драматургия

Старинная литература

Научно-образовательная

Компьютеры и интернет

Справочная литература

Документальная литература

Религия и духовность

Юмор

Дом и семья

Деловая литература

Жанр не определен

Техника

Прочее

Драматургия

Фольклор

Военное дело

Последние комментарии
оксана2018-11-27
Вообще, я больше люблю новинки литератур
К книге
Professor2018-11-27
Очень понравилась книга. Рекомендую!
К книге
Vera.Li2016-02-21
Миленько и простенько, без всяких интриг
К книге
ст.ст.2018-05-15
 И что это было?
К книге
Наталья222018-11-27
Сюжет захватывающий. Все-таки читать кни
К книге

Чёрная речка - Быков Дмитрий Львович - Страница 13


13
Изменить размер шрифта:

Тот вечер вообще оброс легендами: сообщается, что Пушкин ужасно застеснялся, убежал и спрятался в саду, его искали — Державин хотел его обнять, — но никак не могли найти. В каком саду? Людям представляется, видимо, что в царскосельском парке стояло вечное лето и вода так и текла сквозь урну, несмотря на двадцатиградусный мороз, который как раз в этот день и трещал. А кому пришла бы странная фантазия, даже и в приступе самой судорожной застенчивости, прятаться в парке при таком климате? Нет, он точно побежал, но к себе, и в коридоре подошла к нему Корсаков, взяла за руку и взглянула в глаза особенным образом.

(window.adrunTag = window.adrunTag || []).push({v: 1, el: 'adrun-4-144', c: 4, b: 144})

Было бы неправдой сказать, что между ними ничего до этого не было, что стихи подействовали, так сказать, на ровном месте. Как перед явлением гения всегда происходит генеральная репетиция — иногда в присутствии Разумовского, иногда без, — так и любимая женщина присылает предшественницу, а иногда перед главным свиданием, на котором будущие многолетние любовники раз навсегда узнают друг друга, между ними случается первая встреча, как бы прикидочная. Корсаков играла на клавесине в длинной комнате, где обычно музицировали, но сейчас был тихий солнечный осенний час, время личных занятий, вот он и занималась. Она играла Бетховена, Патетическую сонату, третью часть, в которой, как мы знаем, веселье и напряжение первой части сменяются даже как бы просьбой. Это интонация, с которой говорит застенчивая, но прекрасно всё про себя понимающая умная девушка, почти девочка, как бы улыбаясь, как бы слегка пожимая плечами. О нет, она говорит это не так, как иные, недолюбливающие себя, неуверенные, желающие скорей покончить с этим неизбежным этапом, неприятной условностью и перейти опять как можно скорее к разговорам. Mais non. Она говорила — и эта музыка говорит ровно то же самое в своём достойном, но ничуть не печальном до-миноре, в своём быстром allegro, немного задыхающемся, но не от волнения, а от радости. И она играла без спешки, без виртуозности, а с немного смущённой радостью: вот видишь, какая я. А сейчас я ещё больше тебе покажу. Мы умные дети, мы понимаем, как много радости мы оба можем от этого получить. Сейчас нам будет очень хорошо, надо только переступить совсем небольшой барьер, как я сейчас переступаю штаны. Ну вот такое это занятие, немного забавное, глядя со стороны, но без этого никак невозможна окончательная близость, сращивание, и мы никогда уже не прервём того, что начнём сейчас. Другие люди могут прервать, а мы пара навеки, как рассвет и закат, Россия и Запад, день и ночь. И в этом предложении, как в этой третьей части, было одновременно и нечто умоляющее — не сломай только, ни в коем случае нельзя испортить, — и нечто щедро и радостно дающее: как протянуть руки, полные прохладной воды, и вылить эту прохладную воду на склонившуюся перед ней раскалённую голову. Собственную же голову она слегка склонила набок и смотрела на него большими карими глазами. Это был взгляд приглашающий и при этом навсегда впускающий, дающий и навсегда берущий. Я беру тебя целиком со всем, что в тебе есть. Но тогда она этого не понимала и так даже для себя не формулировала, а просто давала ему полный и ясный намёк на то, что истинная её природа совсем не та, за которую себя выдаёт. Я женщина, гораздо более интересное существо, чем ты, чем все вы здесь; но ты мужчина, мужчин здесь очень мало, может быть, трое или четверо. Друг с другом мы можем стать и всегда быть тем, чем задуманы. Подойди и возьми меня, не меня, это неверно, но то во мне, что никому больше не показывают.

И он так заполнил её в этом осеннем свете, ничуть не прощальном, напротив, приветственном. Солнце садилось и тоже как бы пожимало плечами и как бы говорило: ах, нет, надо будет написать на это стихи! Он подумал, что мог бы написать на эту музыку довольно точное сочинение, только подобрать бы по числу слогов: ну хорошо, иди сюда! Слышишь, говорю, сюда! Ну иди же, иди же, ну извини, ну так, ну вот. Он и потом, когда бывало особенно хорошо вместе, сочинял какие-то совершенно бессмысленные слова на музыку их движений; а движения у них были очень сложные, вовсе не ямб или хорей с их двухсложными туда-сюда. У них всегда были дополнительные вибрации, паузы, лёгкие касания и перемещения, замирания, поправки, как четырёхстопный ямб в его исполнении, в котором всегда возникают спондеи, пиррихии, сильные и слабые доли, тончайшие и нежнейшие несовпадения метра и ритма. Глупые ебутся глупо, умные играют музыку, не зря музыку именно играют, в этом всегда есть момент игры, переодевания, в том числе переодевания мальчика в девочку, гения в соблазнителя, юноши в старика, девчонки в молодую мать — десяток масок может смениться за время одного соития. Но в тот октябрьский день, когда он и не начал ещё писать элегию, она только сказала ему посредством аллегро, что она женщина и всё у них будет; очень может быть, что она именно ему предназначена. Всё может быть, может даже очень быть, очень может, очень может, вот просто так и может быть. Да! Да! Да-да-да-да-быть.

Теперь же он, с бьющимся сердцем и сухими глазами и с таким же пересохшим приоткрытым ртом, замедлял бег по коридору; в коридоре было темно, пять часов январского петербургского дня, хоть и ясного, но всё равно очень короткого. Актовый зал весь сиял, а тут было сумрачно. Почему же он замедлял шаг? Он её не видел, но знал. И она знала и поэтому пришла. Она отделилась от стены и подставила ему губы, и он, имея к тому времени весьма небольшой опыт поцелуев, сразу понял, что ему надо делать.

Надо заметить, что в его жизни поцелуи никогда большой роли не играли. Роль поцелуя, считал он, переоценена. В его лирике, не говоря об эпосе и балладе, выход на тему осуществлялся прямо, стремительно, без экспозиций. Поцелуи нужны тем, кто долго запрягает, а он вспыхивал, как порох, и ему, наоборот, казалось опасным перегореть. К тому же целоваться, то есть правильно прилаживать свои губы к чужим, умеют очень немногие; это как театр — бывает либо очень хорошо, либо очень плохо, и чаще плохо, посредственно, поэтому он театра не любил и писал для того театра, которого ещё нет. Его пьесы в идеале надо играть в каждый вечер два раза — один так, другой противоположно; каждую фразу можно сказать двояко. Поэтому он любил балет, который почти невозможно испортить постановкой; танцевать вместо действия так же нелепо, как говорить стихами, подчинён танец такой же дисциплине и воле, воле в обоих значениях, и балет ему нравился, а водевили и тем более трагедии смешили. Вот и поцелуй был чаще всего смешон — слюнявостью, чмокающим звуком, укусом не вовремя, пыхтеньем, глупыми стонами, часто запахами, наконец; очень немногие делают это с единственно возможной естественностью. Они и теперь почти не стали целоваться, просто он прошептал ей в ухо:

— Я до сих пор не могу понять, как я раньше не видел.

— И все не видят, — прошептала она ему в ухо совершенно женским голосом, которого как же раньше он не слышал?! Или, как в лицейском похабном анекдоте, — из кустов доносился девичий визг, постепенно переходящий в женский?

И после паузы, вызванной покусыванием мочки, она прошептала ему:

— Эммаус.

Да, да, да! У него это тоже был любимый эпизод во всём Евангелии, эпизод, больше всего говорящий об искусстве, включая искусство любви. Они видели его, но не узнавали, и только когда он преломил с ними хлеб и раздал рыбу, узнали жест. И сразу стало не просто понятно, а непонятно, как раньше можно было не понимать. Узнаёшь, когда дают. И он блаженно, шепотом рассмеялся, и в его четырнадцатом они сразу повалились на узкую монашескую кровать и с внезапной деликатной лёгкостью, смехом и покусываниями раздевали друг друга уже лежа. В тот первый их раз она была сверху, почему-то это было очень естественно: в конце концов, решение принимала она, то решение, которое могло стоить ей всего, всего.

(window.adrunTag = window.adrunTag || []).push({v: 1, el: 'adrun-4-145', c: 4, b: 145})

2

Нет ничего более возбуждающего, чем любовь двух умных подростков: они впервые открывают для себя удивительные возможности собственных тел, их возбуждает ещё просто быть голыми, их опыт полон ошеломляющей новизны, справиться с которой им позволяет лишь остроумие и тот род особого взаимного уважения, который никому, кроме вундеркиндов, не присущ. Они граждане новой земли, посланники будущего, они Адам и Ева, они дают миру имена. Понимают это только те, кто сам таким был, как создатель ваниады. Для всех секс — бремя, для многих — напоминание о смерти, и только для них — удовольствие; ну, для тех ещё, конечно, кто подсматривает, как вот мы с вами.