Выбери любимый жанр

Вы читаете книгу


Литов Михаил - Тюрьма (СИ) Тюрьма (СИ)

Выбрать книгу по жанру

Фантастика и фэнтези

Детективы и триллеры

Проза

Любовные романы

Приключения

Детские

Поэзия и драматургия

Старинная литература

Научно-образовательная

Компьютеры и интернет

Справочная литература

Документальная литература

Религия и духовность

Юмор

Дом и семья

Деловая литература

Жанр не определен

Техника

Прочее

Драматургия

Фольклор

Военное дело

Последние комментарии
оксана2018-11-27
Вообще, я больше люблю новинки литератур
К книге
Professor2018-11-27
Очень понравилась книга. Рекомендую!
К книге
Vera.Li2016-02-21
Миленько и простенько, без всяких интриг
К книге
ст.ст.2018-05-15
 И что это было?
К книге
Наталья222018-11-27
Сюжет захватывающий. Все-таки читать кни
К книге

Тюрьма (СИ) - Литов Михаил - Страница 99


99
Изменить размер шрифта:

— Все, дальше не пройти, достигнут предел, — прокомментировал Орест Митрофанович, едва они приблизились к суровой на вид громаде административного корпуса.

Внутри кольца, призванного упредить приток лишней публики к месту событий, толпились, однако, зеваки, очевидно, жители близлежащих домов, которых не стали эвакуировать, несмотря на угрозы осажденных «запустить» баллоны. Вдруг выдвинулся на передний план и сразу очутился в положении стоящего спиной (широченной) к зрителям громадного роста человек не по сезону одетый, по-своему стильно утепленный: пейзанился в куртке, чрезвычайно похожей на зимнюю и даже на пресловутую фуфайку, в более понятном смысле — телогрейку, и чуть ли не ушанка маячила, в виде энергичной, агрессивной зарисовки прилипшая к огромной круглой голове. Сурово и грозно переходил он от обывательского полусонного состояния в острое состояние очевидца, что-то существенное, по всей видимости, для него значившее. Пробежали, суетливо оглядываясь и, если не ошибаемся, облизываясь, смахивающие на чертенят, мелкого пошиба людишки; запутались в ногах у солидной публики, неожиданно возникавшей как-то ярусами, уходящими ввысь этажами, хрустнули косточки застрявшего в причудливых строительных перепадах, да, одного из тех людишек, на свою беду замешкавшегося в недоумении перед переливами высот, впрямь производившими впечатление жидких, отсылающих к сравнению с волнением усилившегося внезапной бурей озера. Картина получалась смазано-влажная, подверженная резким дуновениям ветра, сжато и ударно носившего в себе плеск волн, шелест освеженного дождем леса и какой-то гниловатый душок, и примешивался к ее неустойчивости настырный чесночный запах, вдруг вообще шибало из подворотни или окна на нижнем этаже духом большой готовки. Но все это исчезало без следа, как только приходила в движение или просто по одной ей известной причине внезапно вздрагивала и коротко сотрясалась стоявшая посреди улицы бронемашина. Она единственная не теряла ни на миг своей чарующей глаз и дисциплинирующей, определенно муштрующей его формы. Еще бы! В эти минуты и майор Сидоров, увлекаемый общим порывом, вскидывался там и сям, чтобы вдруг глянуть героем. Даже майор Небывальщиков подтянулся, приосанился. Оба смотрелись молодцами. Были оставлены корыстные расчеты и эгоистические побуждения, забыто все мелочное, суетное, изменчивое и обманчивое, не могло быть и речи о трусости, бесчестии, забвении долга. Найдутся неприятные люди (и в случае причастности к предыдущей редакции данного сочинения такого сорта господ обнаружилось даже в избытке), люди, воспитанные в узком формате криминальной стряпни и ничего, кроме фотографически четкого изображения действительности, не мыслящие, которые с презрением отвернутся, заметив, что даже в описании солдатского наступления, а его ожидали с минуты на минуту, намечается нечто карикатурное, какие-то неубедительные в реалистическом смысле нотки. Им подавай размашистую, но в то же время отнюдь не изобилующую красками панораму, крупные грубые мазки, предельную четкость, голую и выпуклую конкретность. Они адепты краткости, литературной морзянки, певцы остросюжетности, а руководствуются желанием не столько прикоснуться к действительности, как-то примениться к ней, сколько поразвлечься. Если уж заглатывать изображение штурма, употреблять его, полагают они, следует так же, как за обедом проглатывается ими бифштекс, а сопутствующими грозному событию нравственными нюансами и оттенками морали они просто слегка смочат губы, словно это выдержанное, реликтовое, юбилейное какое-то вино. Но предлагаемый их вниманию штурм совсем не то же, что гомеровское взятие Трои, так же как создатели, участники и соучастники предыдущей редакции вовсе не овеянные древнегреческой славой рапсоды. Уходящая эпоха и вместе с ней тающие люди, авторы всякие, издатели, читатели, слабеющим зрением, быть может, видят еще: прозияло жуткое в том, как великан в похожем на ушанку головном уборе, широко расставив гигантские ноги, воззрился на происходящее. Выскажу парадоксальное соображение: в известном (хотя и неизвестно кому) смысле решение этого великана промолчать, внутренне совершенно постороннее моему желанию сказать очень многое, а внешне естественное скорее для человека жутчайшей обыденности, немыслимо кондового уклада, чем для одаренного художественными задатками субъекта, все же мало отличается от него. Впечатление такое, будто его решение и мое желание подаются в одинаковой, фабрично сработанной упаковке. По мысли архитектора вселенной, именно так, в упаковке и с заведомой идентичностью, и должны все мы отправляться странствовать по миру. И все же в каком-то ином, куда более изощренном смысле суровый и грубый пласт молчания этого человека, ставший его образом, глубоко родственен или, как говорят ученые, тождествен представлению о моем «я», пусть подающем голос и даже говорливом, но определенно спрессованном, до боли сдавленном между строчками и, так сказать, страницами. Готов предположить, что моя боль порой передается ему, и тогда он, может быть, размыкает уста. В незапамятно давнем детстве и у меня имелась ушанка; я недурно, более того, забавно смотрелся в ней.

(window.adrunTag = window.adrunTag || []).push({v: 1, el: 'adrun-4-390', c: 4, b: 390})

И следует принять во внимание, что я всегда был неприхотлив, хотя и не прост, всегда был скромен, коротко сказать, был тем, о ком непредвзятые люди говорят: вот кто без задней мысли, вот у кого открытое лицо неподдельно честного человека, вот кому множить и приумножать добрые дела, лелеять и всячески пестовать заботу о ближнем! Если что-то мне вредило в моем существовании, так это незаурядная смазливость, заставлявшая представительниц слабого пола вечно липнуть, таскаться за мной хвостиком. Но это так, между прочим… Я бы в заварушке держался не хуже майора Сидорова, вот что я хочу сказать, и к тому же я не поклоняюсь золотому тельцу, не служу где-нибудь таким образом, чтобы внушать кому-то зависть и наживать себе врагов, смотрю в будущее пессимистически, но без ущерба для окружающих, и настроен скорее на патриотический лад, чем с затаенным и отвратительным намерением действовать разлагающе и совращать кого-либо гнусной пропагандой исторически чуждых нам ценностей. Не приведи Господь кто-то подумает, будто это пагубное и воистину мерзкое намерение у меня все же имеется, но не в порядке преобладания, и просто-напросто цинично припрятано, в самом деле затаено, дожидаясь часа, когда ему будет позволено с наглостью вылезти наружу. Чего я действительно не перевариваю, это когда мне приказывают, уставная жизнь и чья-либо насильственно довлеющая надо мной распорядительность — все это не для меня, я анархичен и, если уж на то пошло, боевую, например, задачу выполнил бы и без всякого приказа, просто потому, что в этом по тем или иным причинам личного характера стала очевидная для меня надобность. Правильному развитию литературных способностей меня учил почтенный человек, сам, к сожалению, на этом поприще не преуспевший. Исповедоваться, как это уже хорошо видно, мне легко, но ведь не время же для автобиографических рассказов, поскольку я живу исключительно настоящим, а оно — летопись смирновского бунта, менее всего располагающая к допустимым и в каком-то смысле даже необходимым в моем случае сетованиям на жалкую и глупую старость. Поэтому оставляю без освещения счастливое отрочество, годы учения, пору зрелости, благословенного расцвета сил и талантов и перехожу прямо к краткому изложению причин, побудивших меня взяться за исправление романа об упомянутом бунте, написанного одним моим добрым приятелем. В ходе продолжительного опыта соприкосновения с этим во всех, кроме литературного, отношениях прекрасным человеком я убедился, что его роман слаб даже в качестве бульварного чтива, и это в конце концов образовало неистребимую питательную среду для сомнений и даже для похожего на приговор предубеждения, — кому приятен господин, пишущий наживы ради, поддавшийся осквернителям книжного дела, захватившим это последнее в свои руки, и на все готовый, а значит и на то, чтобы без зазрения совести дурачить читателя? Кому по душе эти потенциальные Толстые и Горькие, раболепствующие перед ничтожествами, возомнившими себя распорядителями и вершителями не только не только книжных, но и человеческих судеб? Между тем канва, подкладка которой зиждется, несомненно, на полной драматизма истории смирновского бунта, представляет собой небезынтересную сторону несчастного романа, судьбой которого стало безвестно кануть в бесполезный океан подобных, если не худших, еще сквернейших, творений. И в один прекрасный день мне, заинтересовавшемуся и встревоженному, пришло в голову переписать роман, поработать над ним засучив рукава, внося, видит Бог, существенные изменения, все сделать для того, чтобы не покладая рук достичь великолепных результатов в перелицовке того, что раньше, по большому счету, и лица-то не имело. Друг, к тому времени утративший надежду совершить карьеру криминального литератора и практически переставший писать, сказал, что я, если мне не лень, могу пользоваться его романом по своему усмотрению и что в общем-то я задумал, на его взгляд, неплохое, полезное для литературы дело.