Выбери любимый жанр

Вы читаете книгу


Белый Андрей - Петербург Петербург

Выбрать книгу по жанру

Фантастика и фэнтези

Детективы и триллеры

Проза

Любовные романы

Приключения

Детские

Поэзия и драматургия

Старинная литература

Научно-образовательная

Компьютеры и интернет

Справочная литература

Документальная литература

Религия и духовность

Юмор

Дом и семья

Деловая литература

Жанр не определен

Техника

Прочее

Драматургия

Фольклор

Военное дело

Последние комментарии
оксана2018-11-27
Вообще, я больше люблю новинки литератур
К книге
Professor2018-11-27
Очень понравилась книга. Рекомендую!
К книге
Vera.Li2016-02-21
Миленько и простенько, без всяких интриг
К книге
ст.ст.2018-05-15
 И что это было?
К книге
Наталья222018-11-27
Сюжет захватывающий. Все-таки читать кни
К книге

Петербург - Белый Андрей - Страница 11


11
Изменить размер шрифта:

Николай Аполлонович был перед нами в татарской ермолке; но сними он ее, – предстала бы шапка белольняных волос, смягчая холодную эту, почти суровую внешность с напечатленным упрямством; трудно было встретить волосы такого оттенка у взрослого человека; часто встречается этот редкий для взрослого оттенок у крестьянских младенцев – особенно в Белоруссии.

Бросив небрежно письмо, Николай Аполлонович сел пред раскрытою книгою; и вчерашнее чтение отчетливо возникало пред ним (какой-то трактат). Вспомнилась и глава, и страница: припоминался и легко проведенный зигзаг округленного ногтя; ходы изгибные мыслей и свои пометки – карандашом на полях; лицо его теперь оживилось, оставаясь и строгим, и четким: одушевилося мыслью.

Здесь, в своей комнате, Николай Аполлонович воистину вырастал в предоставленный себе самому центр – в серию из центра истекающих логических предпосылок, предопределяющих мысль, душу и вот этот вот стол: он являлся здесь единственным центром вселенной, как мыслимой, так и не мыслимой, циклически протекающей во всех зонах времени [53].

Этот центр – умозаключал.

Но едва удалось Николаю Аполлоновичу сегодня отставить от себя житейские мелочи и пучину всяких невнятностей, называемых миром и жизнью, и едва Николаю Аполлоновичу удалось взойти к себе самому, как невнятность опять ворвалась в мир Николая Аполлоновича; и в невнятности этой позорно увязло самосознание: так свободная муха, перебегающая по краю тарелки на шести своих лапках, безысходно вдруг увязает и лапкой, и крылышком в липкой гуще медовой.

Николай Аполлонович оторвался от книги: к нему постучали:

– «Ну?…»

– «Что такое?»

Из-за двери раздался глухой и почтительный голос.

– «Там-с…»

– «Вас спрашивают-с…»

Сосредоточиваясь в мысли, Николай Аполлонович запирал на ключ свою рабочую комнату: тогда ему начинало казаться, что и он, и комната, и предметы той комнаты перевоплощались мгновенно из предметов реального мира в умопостигаемые символы чисто логических построений; комнатное пространство смешивалось с его потерявшим чувствительность телом в общий бытийственный хаос, называемый им вселенной; а сознание Николая Аполлоновича, отделясь от тела, непосредственно соединялося с электрической лампочкой письменного стола, называемой «солнцем сознания». Запершися на ключ и продумывая положения своей шаг за шагом возводимой к единству системы, он чувствовал тело свое пролитым во «вселенную», то есть в комнату; голова же этого тела смещалась в головку пузатенького стекла электрической лампы под кокетливым абажуром.

И сместив себя так, Николай Аполлонович становился воистину творческим существом.

Вот почему он любил запираться: голос, шорох или шаг постороннего человека, превращая вселенную в комнату, а сознание – в лампу, разбивал в Николае Аполлоновиче прихотливый строй мыслей. Так и теперь.

– «Что такое?»

– «Не слышу…»

Но из дали пространств ответствовал голос лакея:

– «Там пришел человек».

____________________

Тут лицо Николая Аполлоновича приняло вдруг довольное выражение:

– «А, так это от костюмера: костюмер принес мне костюм…»

Какой такой костюмер?

Николай Аполлонович, подобравши полу халата, зашагал по направлению к выходу; у лестничной балюстрады Николай Аполлонович перегнулся и крикнул:

– «Это – вы?…»

– «Костюмер?»

– «От костюмера?»

– «Костюмер прислал мне костюм?»

И опять повторим от себя: какой такой костюмер?

____________________

В комнате Николая Аполлоновича появилась кардонка, Николай Аполлонович запер двери на ключ; суетливо он разрезал бечевку; и приподнял он крышку; далее, вытащил из кардонки: сперва масочку с черною кружевной бородой, а за масочкой вытащил Николай Аполлонович пышное ярко-красное домино, зашуршавшее складками.

Скоро он стоял перед зеркалом – весь атласный и красный [54], приподняв над лицом миниатюрную масочку; черное кружево бороды, отвернувшися, упадало на плечи, образуя справа и слева по причудливому, фантастическому крылу; и из черного кружева крыльев из полусумрака комнаты в зеркале на него поглядело мучительно-странно – то, само: лицо – его, самого; вы сказали бы, что там в зеркале на себя самого не глядел Николай Аполлонович, а неведомый, бледный, тоскующий – демон пространства.

После этого маскарада Николай Аполлонович с чрезвычайно довольным лицом убрал обратно в кардонку сперва красное домино, а за ним и черную масочку.

Мокрая осень

Мокрая осень летела над Петербургом; и невесело так мерцал сентябрёвский денек.

Зеленоватым роем проносились там облачные клоки; они сгущались в желтоватый дым, припадающий к крышам угрозою. Зеленоватый рой поднимался безостановочно над безысходною далью невских просторов; темная водная глубина сталью своих чешуи билась в граниты; в зеленоватый рой убегал шпиц… с петербургской стороны.

Описав в небе траурную дугу, темная полоса копоти высоко встала от труб пароходных; и хвостом упала в Неву.

И бурлила Нева, и кричала отчаянно там свистком загудевшего пароходика, разбивала свои водяные, стальные щиты о каменные быки; и лизала граниты; натиском холодных невских ветров срывала она картузы, зонты, плащи и фуражки. И повсюду в воздухе взвесилась бледно-серая гниль; и оттуда, в Неву, в бледно-серую гниль, мокрое изваяние Всадника со скалы все так же кидало тяжелую, позеленевшую медь.

И на этом мрачнеющем фоне хвостатой и виснущей копоти над сырыми камнями набережных перил, устремляя глаза в зараженную бациллами мутную невскую воду, так отчетливо вылепился силуэт Николая Аполлоновича в серой николаевской шинели и в студенческой набок надетой фуражке. Медленно подвигался Николай Аполлонович к серому, темному мосту, не улыбался, представляя собой довольно смешную фигуру: запахнувшись в шинель, он казался сутулым и каким-то безруким с пренелепо плясавшим по ветру шинельным крылом.

У большого черного моста остановился он.

Неприятная улыбка на мгновение вспыхнула на лице его и угасла; воспоминанья о неудачной любви охватили его, хлынувши натиском холодного ветра; Николай Аполлонович вспомнил одну туманную ночь; тою ночью он перегнулся через перила; обернулся и увидел, что никого нет; приподнял ногу; и резиновой гладкой калошей занес ее над перилами, да… так и остался: с приподнятою ногой; казалось бы, дальше должны были и воспоследовать следствия; но… Николай Аполлонович продолжал стоять с приподнятою ногой. Через несколько мгновений Николай Аполлонович опустил свою ногу.

Вот тогда-то созрел у него необдуманный план: дать ужасное обещание одной легкомысленной партии.

Вспоминая теперь этот свой неудачный поступок, Николай Аполлонович неприятнейшим образом улыбался, представляя собой довольно смешную фигуру: запахнувшись в шинель, он казался сутулым и каким-то безруким [55] с заплясавшим по ветру длинным, шинельным крылом; с таким видом свернул он на Невский; начинало смеркаться; кое-где в витрине поблескивал огонек.

– «Красавец», – постоянно слышалось вокруг Николая Аполлоновича…

– «Античная маска…»

– «Аполлон Бельведерский».

– «Красавец…»

Встречные дамы по всей вероятности так говорили о нем.

– «Эта бледность лица…»

– «Этот мраморный профиль…»

– «Божественно…»

Встречные дамы по всей вероятности так говорили друг другу.

Но если бы Николай Аполлонович с дамами пожелал вступить в разговор, про себя сказали бы дамы:

– «Уродище…» [56]

Где с подъезда насмешливо полагают лапу на серую гранитную лапу два меланхолических льва, – там, у этого места, Николай Аполлонович остановился и удивился, пред собою увидевши спину прохожего офицера; путаясь в полах шинели, он стал нагонять офицера:

вернуться

53

Эон – термин, обозначающий понятие, лежащее в основе философии гностиков, но известное также в древней Греции. Понятие зона связано с представлением о времени (для древних греков эон – то, что больше эпохи, т. е. абсолютное выражение времени). В философии Валентина (ум. ок. 161 г.), самого значительного представителя гностической философии, «вечное бытие» есть «мир эонов, из которого происходит и к которому возвращается все способное к восприятию истины» (см.: Соловьев Владимир. Валентин и валентиниане. – В кн.: Энциклопедический словарь. Изд. Ф. А. Брокгауз и И. А. Ефрон. – СПб., 1891. – Т. V, полутом 9. – С. 406 – 407). Согласно системе Валентина, за пределами чувственно воспринимаемого бытия пребывает безначальный, совершенный эон – Глубина, имеющий в себе абсолютную возможность всякого определенного бытия; 30 эонов составляют выраженную полноту абсолютного бытия – Плерому; 30-й эон – София – возгорается желанием знать и созерцать первоотца – Глубину. Ср. изложение Белого: «…и пошли бесконечные лестницы эонов в философии гностиков, чтоб при помощи их разрываемое экстазом сознание что-то такое умело ощупать»; «…падают цепи эонов, развивая в падении страсть к источнику совершенства, страсть меж безднами – образ влюбленной Софии; зоны принимают участие в ее страсти» (Белый Андрей. На перевале. II. Кризис мысли. – Пб., 1918. – С. 82, 85). Понятие зона было использовано родоначальницей теософского движения Е. П. Бла-ватской для интерпретации древнеиндийской космогонии. В комментариях к своей статье «Эмблематика смысла» (1909) Белый, излагая отдельные положения «Тайной доктрины» («The secret doctrine»; 1888) Блаватской, отмечает, что «время Манвантарайи» (одного из двух состояний мира) «делится на семь периодов или Эонов, обнимающих приблизительно в совокупности период в 311 триллионов лет» («Символизм», с. 491 – 492). Понятие зона возникает у Белого также в поэме «Первое свидание» (1921) (см.: «Стихотворения и поэмы», с. 426, 430, 435). В стихотворении, посвященном памяти отца («Н. В. Бугаеву», 1903, 1914), Белый писал:

Ты говорил: «Летящие монады

В зонных волнах плещущих времен, -

Не существуем мы; и мы – громады,

Где в мире мир трепещущий зажжен.

В нас – рой миров.

Вокруг – миры роятся.

Мы станем – мир.

Над миром встанем мы.

Безмерные вселенные глядятся

В незрячих чувств бунтующие тьмы (…)

(«Стихотворения и поэмы», с. 505)

Здесь явственно чувствуются мотивы, роднящие стихотворение с романом «Петербург».

вернуться

54

Ср. строку: «Стройный черт, – атласный, красный» в стихотворении Белого «Маскарад» (1908) («Пепел», с. 123). Красное домино и маскарадная маска Николая Аполлоновича – факт из биографии Белого, обозначивший сложные душевные переживания летом 1906 г., когда его взаимоотношения с Л. Д. Блок породили тяжелейший внутренний кризис. «Да, я был ненормальным в те дни, – вспоминает Белый, – я нашел среди старых вещей маскарадную, черную маску: надел на себя, и неделю сидел с утра до ночи в маске: лицо мое дня не могло выносить; мне хотелось одеться в кровавое домино; и – так бегать по улицам (…) Тема красного домино в «Петербурге» – отсюда: из этих мне маскою занавешенных дней протянулась за мной по годам» («Эпопея», 3, с. 187 – 188). Намерение Николая Аполлоновича преследовать в маскарадном облачении Софью Петровну Лихутину соответствует подлинным фантазиям Белого: «я предстану пред Щ. в домино цвета пламени, в маске, с кинжалом в руке» («Между двух революций», с. 91; Щ. – Л. Д. Блок). Образ красного домино восходит к рассказу Э. По «Маска Красной Смерти».

вернуться

55

Этот образ навеян Белому впечатлением от встречи с А. А. Блоком в сентябре 1906 г., когда их взаимоотношения были особенно напряженными: «это «голое», злое лицо крепко вляпалось в память; и – стало лицом Аблеухова-сына, когда он идет, запахнувшись в свою николаевку, видясь безруким с отплясывающим по ветру шинельным крылом; сцена – реминисценция встречи» («Между двух революций», с. 95).

вернуться

56

Двойственное восприятие Николая Аполлоновича дамами непосредственно восходит к портрету Ставрогина – героя романа Ф. М. Достоевского «Бесы» (ч. I, гл. 2, I): «…волосы его были что-то уж очень черны, светлые глаза его что-то уж очень спокойны и ясны, цвет лица что-то уж очень нежен и бел, румянец что-то уж слишком ярок и чист, зубы как жемчужины, губы как коралловые, – казалось бы, писаный красавец, а в то же время как будто и отвратителен. Говорили, что лицо его напоминает маску…» (Достоевский Ф. М. Полн. собр. соч.: В 30-ти т. – Л., 1974. – Т. 10. – С. 37). Связи между образами Николая Аполлоновича и Николая Ставрогина анализируются в статье: Пустыгина Н. Цитатность в романе Андрея Белого «Петербург». Статья 1. – В кн.: Тр. по русской и славянской философии. XXVIII. Литературоведение (Учен. зап. Тартуского ун-та, вып. 414). – Тарту, 1977. – С. 90 – 93.