Выбери любимый жанр

Выбрать книгу по жанру

Фантастика и фэнтези

Детективы и триллеры

Проза

Любовные романы

Приключения

Детские

Поэзия и драматургия

Старинная литература

Научно-образовательная

Компьютеры и интернет

Справочная литература

Документальная литература

Религия и духовность

Юмор

Дом и семья

Деловая литература

Жанр не определен

Техника

Прочее

Драматургия

Фольклор

Военное дело

Последние комментарии
оксана2018-11-27
Вообще, я больше люблю новинки литератур
К книге
Professor2018-11-27
Очень понравилась книга. Рекомендую!
К книге
Vera.Li2016-02-21
Миленько и простенько, без всяких интриг
К книге
ст.ст.2018-05-15
 И что это было?
К книге
Наталья222018-11-27
Сюжет захватывающий. Все-таки читать кни
К книге

Механизатор 82 (СИ) - Вершинин Андрей - Страница 3


3
Изменить размер шрифта:

Я поперхнулся.

— Нет!

— А чего тогда стоишь как не свой?

— Я, — начал я и остановился.

А действительно. Чего.

— Приснилось плохое, — выдал я наконец.

Мать не поверила ни единой секунды. Это было видно. Но она была не из тех, кто вытягивает клещами. Она была из тех, кто запоминает и достаёт через неделю, посреди ужина, когда ты уже забыл.

— Ладно. — Мать поджала губы. — Приснилось. Иди в дом, простынешь. Босиком стоит, вымахал дурак дураком.

(window.adrunTag = window.adrunTag || []).push({v: 1, el: 'adrun-4-144', c: 4, b: 144})

И пошла к крыльцу. А потом остановилась и, не оборачиваясь, добавила:

— На стол я поставила. Ешь и иди. Тебя Лобанов вчера искал, я через Настю передавала.

Лобанов.

Вот теперь у меня по спине пошло уже как следует.

Бригадир наш. Тракторно-полеводческой. Я его помнил всю первую жизнь, и не потому, что он был какой-то особенный злодей, — не был. Он просто сидел на распределении. Кому исправный трактор, кому убитый, кому наряд повыгоднее, кому в отпуск в июле, а кому в ноябре. И он это распределял так, как ему было удобно, и удобно ему было по-разному в разные дни.

Он мне в то лето и дал ДТ-семьдесят пятый, который третий год у мастерской стоял.

Я вспомнил. Прямо целиком вспомнил, с интонацией: «Поедешь на семьдесят пятом, который у мастерской». И ржач за спиной. И как я тогда набычился и пошёл, и три недели на нём мучился, и в итоге бросил, и меня пересадили на прицеп к Кольке Дуднику.

Двадцать шестое апреля, значит. Или двадцать седьмое.

Мать ушла в дом. Я остался во дворе один, босиком, с ломом в руках.

Постоял. Потом положил лом на колоду, дошёл до забора и оперся на него локтями.

Улица шла под уклон к речке. За речкой поднимался угор, и на угоре стояло Заречное — большое, центральная усадьба; наша сторона нижняя, домов тридцать с чем-то. Из труб шёл дым. По дороге, разбитой в кисель, бабы шли на ферму, четверо, в резине по колено, и одна что-то рассказывала, а остальные хохотали, и голоса долетали чисто и отдельно, как бывает только в такое утро. Я даже узнал одну — Валю Кузнецову, у которой муж потом утонет на Троицу, лет через шесть.

Или через семь. Не помню.

Дальше, у машинного двора, стояли тракторы. Отсюда — просто тёмная гребёнка на сером. Я насчитал одиннадцать и бросил считать, потому что вспомнил, что их там должно быть четырнадцать, а три в поле уже, на бороновании.

И вот тогда дошло.

Не в зеркале дошло, и не когда мать. А вот тут, на заборе, когда я слушал, как за угором молотит чужой дизель на низкой — не тянет, форсунки смотреть надо, — и понял, что это не картинка. Это среда обитания. У меня тут мать, дом, огород под картошку, работа, бригадир и вся жизнь заново, целиком, от апреля восемьдесят второго и до самого конца.

Сорок шесть лет форы.

Я знал, где будет МММ. Знал, что будет с колхозом. Знал даже, что вон у той фермы, у которой сейчас горит лампочка над воротами, в девяносто третьем разберут крышу на металл, и разберут свои же.

И ещё знал — не в подробностях, а как знаешь погоду по ломоте, — что первый раз я это лето прожил впустую. Пил. Дрался. Работал спустя рукава, женился с перепугу.

Я держался за штакетник и чувствовал, как поднимается что-то тёплое и наглое, снизу, от живота, и это была уже не паника.

Это была жадность. Молодая, весёлая жадность до всего сразу — до еды, до бабы, до работы, до драки, до того, чтобы кому-нибудь наконец сказать в лицо то, что я в первый раз не сказал.

— Ну, — произнёс я в мокрое поле. — Ладно.

Из дома пахло жареным. Картошка со шкварками, значит. И молоко, и хлеб, который мать пекла сама, потому что в сельпо привозили через день и вечно не хватало.

И я понял, что зверски хочу жрать. Не «пора поесть», а по-настоящему, до слюны.

Пошёл в дом, на ходу вытирая босые ноги о траву. Ржал про себя, как дурак.

Ну, здравствуй, Лобанов.

Глава 2

Картошка была со шкварками, как я и думал.

Мать поставила чугунок прямо на стол, на деревянную подставку, прожжённую с одного края, сунула мне ложку и села напротив смотреть, как я ем. Она всегда так делала. Сама поест потом, когда я уйду, — стоя, у печки, из той же посуды.

Я не сразу смог начать.

Дело в том, что я эту картошку помнил. Точнее, думал, что помню: ну картошка и картошка, жарёха с салом, в городе такую в любой столовке дают. Так вот, нет. Не дают.

Она была на топлёном сале, с луком, который дошёл до тёмного, но не сгорел, и внизу, у дна, взялась в один сплошной корж, и вот этот корж я в первую очередь и отковырял, потому что всегда так делал, лет с пяти.

Вкус ударил так, что у меня зазвенело в ушах.

— Ну ты чего, — мать подпёрла щёку. — Не давись.

Я жевал и молчал. Мне было шестьдесят восемь лет, и я ел мамину жареную картошку, и не мог никому об этом рассказать. Вообще никому и никогда.

Она была меня младше. Вот что не укладывалось. Сидит напротив баба сорока девяти лет, крепкая, с руками в цыпках, и командует, чтоб не давился, — а я её на девятнадцать лет старше, и я её схоронил, и я потом ещё двадцать пять лет прожил без неё, и последние из этих лет были такие, что я вставал в полшестого не потому, что дела, а потому что всё равно не спится.

— Молока налей, — попросил я, чтоб хоть что-то сказать.

Молоко она достала из кринки, накрытой марлей. Утреннее, ещё тёплое.

— Проголодался. — Мать одобрительно кивнула. — Слава богу. А то вчера пришёл — на тебя смотреть страшно было.

Про вчера я решил не уточнять. Я вообще, пока ел, принял решение: до вечера ничего не выяснять и вести себя тише воды. Потому что двадцатидвухлетний Петька Лыткин знал про этот мир всё, а я — почти ничего. Я не помнил, кто сейчас председатель сельсовета, сколько стоит бутылка и какой у меня разряд.

Пятый, кажется. Или четвёртый.

— Мам. — Я доскрёб чугунок. — А деньги у нас есть?

Она посмотрела на меня так, будто я спросил, какое сегодня число.

— Двадцать восемь рублей до аванса, — ответила медленно. — А тебе на что?

— Да ни на что. Так.

— Петька.

— Мам, я просто спросил.

Она подобрала губы. Двадцать восемь рублей до аванса — значит, аванс числа пятого, и живём мы, прямо скажем, не жирно.

Сапоги стояли в сенях — кирзачи, тяжёлые, с подвёрнутыми голенищами, и внутри портянки.

Портянки. Я на них посмотрел и понял, что забыл, как их наматывать. Вот честно: лет двенадцать наматывал, потом полвека не наматывал, и всё, рука не помнит.

Я сел на порожек и минуты три крутил эту тряпку так и сяк, как дурак, пока в голове что-то не щёлкнуло и пальцы не пошли сами: угол на подъём, обернуть, натянуть, второй угол наверх, закрутить, заправить.

Значит, тело помнит больше, чем голова.

В кармане фуфайки нашлась мятая пачка «Примы», четыре штуки, и коробок. Я отошёл от дома шагов на двадцать и закурил.

Первая затяжка чуть не свалила меня в канаву.

Я бросил в две тысячи девятом, по-хорошему, с врачом и таблетками, и не курил девятнадцать лет. А тут «Прима», без фильтра, драная, злая, и молодые лёгкие, которые вообще не поняли, что произошло. Меня повело. Я стоял, держался за столб и кашлял так, что у соседей залаяла собака.

— Дожили, — просипел я.

Докуривать не стал, затоптал. Хотя вторую затяжку я всё-таки сделал, и она пошла гораздо лучше.

До центральной усадьбы было километра три с половиной, через мосток и на угор. И вот эту дорогу я прошёл, наверное, самую медленную в своей жизни.

Хотя ноги просили быстрее. В этом было отдельное удовольствие, которое я даже не сразу опознал: я шёл в гору и не считал шаги. Последние лет десять я в любую горку шёл с арифметикой — вот до того столба, потом постою, будто закурить достаю, потом до калитки. А тут угор, грязь по щиколотку, кирзачи по три кило, и хоть бы что. Дыхание ровное. Я нарочно поднажал в конце, просто чтобы проверить, и наверху не задохнулся.

(window.adrunTag = window.adrunTag || []).push({v: 1, el: 'adrun-4-145', c: 4, b: 145})

Стоял и ржал как дурак.

Грязь под ногами была не абстрактная деревенская грязь из кино, а конкретная, апрельская, с колеями от гусениц, залитыми водой, и в каждой колее отражалось небо. По краям лежал ноздреватый снег, серый сверху и синеватый в разломе. Пахло мокрым деревом от заборов, дымом, талой водой, навозом от Бурцевых, у которых стайка прямо на улицу, и ещё чем-то неопределимо-весенним, что я потом полвека ловил в городе и никогда не находил.