Выбери любимый жанр

Выбрать книгу по жанру

Фантастика и фэнтези

Детективы и триллеры

Проза

Любовные романы

Приключения

Детские

Поэзия и драматургия

Старинная литература

Научно-образовательная

Компьютеры и интернет

Справочная литература

Документальная литература

Религия и духовность

Юмор

Дом и семья

Деловая литература

Жанр не определен

Техника

Прочее

Драматургия

Фольклор

Военное дело

Последние комментарии
оксана2018-11-27
Вообще, я больше люблю новинки литератур
К книге
Professor2018-11-27
Очень понравилась книга. Рекомендую!
К книге
Vera.Li2016-02-21
Миленько и простенько, без всяких интриг
К книге
ст.ст.2018-05-15
 И что это было?
К книге
Наталья222018-11-27
Сюжет захватывающий. Все-таки читать кни
К книге

Чужие петлицы. Дилогия (СИ) - Тард Роман - Страница 21


21
Изменить размер шрифта:

Воронин медленно опустил бинокль. Ладони были сухие — потеть он отвык ещё в той жизни. А вот сердце стучало. Не от страха. От бессилия.

Он лежал на тёплой земле и глядел в лицо тому, что знал наизусть. Вот оно. Не строчка в учебнике. Не схема со стрелами. Вот оно — живое, дышащее, набухшее за рекой. Через девять дней оно встанет и пойдёт. А он, знающий всё наперёд, не мог поделать ровно ничего. Ни крикнуть на весь фронт. Ни поднять армии по тревоге. Ни повернуть время вспять. Поздно. Слишком поздно, слишком огромно. Машина уже катилась под уклон, и не нашлось бы рычага удержать её.

(window.adrunTag = window.adrunTag || []).push({v: 1, el: 'adrun-4-144', c: 4, b: 144})

— Густо, — выдохнул рядом Кречетов. Одно слово. Но в этом слове было всё.

Воронин скосил на него глаза. Старший сержант лежал неподвижно, как лежат снайперы, и глядел на тот берег, и по лицу его, обычно непроницаемому, проходила сейчас тень понимания. Финскую он помнил. Он чуял изготовку нутром, шкурой, как старый зверь чует другого зверя.

— Чуешь? — тихо спросил Воронин.

— Ага. — Кречетов помолчал. — Не к добру стоят. Так перед большим стоят, командир. Не перед стычкой.

— Перед большим, — эхом повторил Воронин.

Гридя, подобравшийся сзади, против обыкновения молчал — только гайка в его пальцах застыла, перестала крутиться, и это сказало Воронину больше всякой паники. Лыков рядом дышал часто, мелко, и в темноте было слышно, как он сглатывает.

— Товарищ лейтенант, — шёпотом, с запинкой, — а это… это что же, война, да? Совсем?

Вот он, вопрос мальчишки. Прямой, как умеют спрашивать только в девятнадцать. И Воронин, у которого в голове холодно и точно стучал счёт — девять дней, девять коротких июньских ночей до рассвета, чьё лицо было памятно ему одному на всём белом свете, — посмотрел на тёмный, набитый смертью западный берег и ответил единственное, что мог ответить, не солгав и не сказав лишнего:

— Готовься, Лыков. К худшему готовься. И рацию береги пуще жизни. Когда начнётся — связь будет всё.

Он не сказал «когда» вслух. Не назвал ни дня, ни часа. Это было бы и бесполезно, и гибельно — кто бы ему поверил, и что бы изменил, и какими глазами поглядел бы на него потом тот же особый отдел. Большого он остановить не мог. Машина, разогнанная по ту сторону реки, весила миллионы тонн, и не было в целом свете силы, способной завернуть её вспять, — тем более у одного контуженого лейтенанта с краденым знанием и тремя бойцами.

Но эти трое — были его. И уж этих-то он вытащит из-под первого удара. Положит на это всё, что знает, всё, чем он не был и был, всю свою двойную, выморочную, ни на чью не похожую жизнь. Малого — не отдаст.

Он уже знал, что станет делать. В оставшиеся дни — натаскать их до седьмого пота: на отход, на рассредоточение, на сбор по запасным точкам. Вызубрить с Лыковым запасные частоты и часы связи назубок, до отскока. Загодя приглядеть пути в лес, к болотам, прочь от дорог. По этим дорогам покатятся танковые клинья. Сделать всё, что в его малых силах. Чтобы рассвет двадцать второго не застал их спящими и слепыми — как застанет он почти всех на этой границе. Большего не дано. Но и это немало, когда знаешь, что идёт.

Воронин в последний раз оглядел своих — молчаливого Кречета, притихшего Гридю, испуганного, но не сломленного Лыкова — и тихо скомандовал отход.

Часть вторая кончилась. Начиналась война.

Глава 10

«Двадцать второе»

Последнюю мирную ночь Воронин не спал вовсе.

Он лежал на охапке прелого сена в полуразрушенном сарае на окраине приграничного села, куда вывел группу с вечера под предлогом ночного поиска, и слушал тишину — ту особенную, налитую до краёв тишину, какая бывает только перед самым страшным. Рядом, накрывшись шинелями, спали его люди: посапывал, по-детски подложив ладонь под щёку, Лыков; ровно, бесшумно дышал Кречетов, умевший спать, как зверь, — вполглаза; даже неугомонный Гридя угомонился, обняв во сне свой подрывной мешок, как иные обнимают подушку. Они спали, потому что не знали. А он не спал, потому что знал.

Один раз Кречет, не открывая глаз, вдруг подобрался во сне, прислушался — и снова обмяк, переломив дыхание. Чутьё старого солдата тронуло его сквозь сон и отпустило, не добудившись. Воронин даже позавидовал: тому хоть зверем дано почуять беду и снова заснуть. А его самого беда держала всю ночь, не отпуская ни на минуту, потому что он знал её не чутьём — числом и часом.

Знание это лежало на нём всей своей чугунной тяжестью, и не было от него ни сна, ни спасения, ни даже простого облегчения поделиться. Он один на всё это спящее село, на весь этот спящий рубеж, на всю огромную спящую страну за спиной знал, что вот сейчас, через считанные часы, а потом и минуты, оборвётся всё. Что граница, у которой так тихо, через короткий срок встанет стеной огня. Что в Бресте, в нескольких верстах отсюда, в старой крепости спят сейчас бойцы и командиры с семьями, с жёнами и детьми, — спят, и не знают, что для большинства из них эта ночь последняя, что их обложат и сожгут в первые же часы, отрезав от своих, от воды, от всякой надежды. Он читал про эту крепость. Помнил, как долго и страшно она будет драться, уже окружённая, уже обречённая, в полном тылу у немца. И ничего не мог сделать. Ни крикнуть, ни добудиться, ни отвести.

А ведь крепость была только первым камнем обвала. Он знал, что будет дальше: как в первые же сутки рухнет связь и ослепнут штабы, как сложится, точно карточный домик, весь Западный фронт, как через неделю падёт Минск и замкнутся под ним в кольцо целые армии, как покатится всё назад и назад, до самой Москвы. Всю эту чёрную хронику он держал в себе — и не мог отдать никому: добеги он сейчас до любого штаба с криком «война через час, рассредоточьтесь!» — его самого скрутили бы первым, как провокатора, а удар всё равно грянул бы в свой срок. Историю не переорать. Можно лишь тихо, по-муравьиному, спасать то малое, до чего дотягиваются руки. Он давно это понял — и всё-таки в эту последнюю ночь смирение давалось тяжелее, чем когда-либо.

Он давно перестал мучить себя соблазном что-то изменить в большом. Это было всё равно что пытаться остановить ладонью паровоз. Он сделал, что мог, в своём ничтожном малом: вывел четверых из казармы в поле, под открытое небо, прочь от тех целей, по которым ударят первыми, — от складов, от штабов, от скученных казарм, что вспыхнут в первые же минуты. Заставил с вечера привести в порядок оружие, набить подсумки, держать рацию при себе. Наврал что-то про ночные занятия, про проверку. Они поворчали — но сделали. И теперь спали в чистом поле, в стороне от смерти, которая искала скопления, а не одиночек. Это было ничтожно мало против того, что надвигалось. Но это было всё, что у него имелось.

Он ещё раз обвёл взглядом спящих — и заметил за собой, что не смеет задержаться мыслью ни на ком из троих дольше мгновения. Потому что стоило задержаться — и услужливое, проклятое знание само принималось считать: этому сколько отмерено? а этому? Он гнал эти подсчёты прочь, как гонят назойливую муху. Не его это дело — знать наперёд, кому из них и сколько. Его дело — оттягивать это страшное «сколько» для каждого как можно дальше, вырывать у войны лишний день, лишний час, лишнюю версту пути. Один из них, он чувствовал глухо, нутром, не доживёт и до конца лета. Но который — он строго-настрого запретил себе гадать. Все четверо были сейчас живы, тёплые, сонные, дышали рядом в темноте сарая. И ради того, чтобы они оставались живы и завтра, и послезавтра, он, умерший в другом времени человек, для чего-то ещё и оставался здесь, в чужом молодом теле, на этой обречённой земле.

(window.adrunTag = window.adrunTag || []).push({v: 1, el: 'adrun-4-145', c: 4, b: 145})

Странная штука вышла с ним. Там он умер немолодым, на полигоне, от изношенного сердца — буднично, как умирают тысячи. А здесь, в теле двадцатидвухлетнего лейтенанта, ему дали разом и отсрочку, и поручение: знать — и молчать, нести в одиночку груз, какого не снилось ни одному провидцу. За что, для чего — он давно перестал спрашивать. На фронте не спрашивают, за что тебе достался этот участок. Дали — держи. И он будет держать, покуда бьётся в чужой груди молодое, не его, но пока ещё живое сердце.