Выбери любимый жанр

Выбрать книгу по жанру

Фантастика и фэнтези

Детективы и триллеры

Проза

Любовные романы

Приключения

Детские

Поэзия и драматургия

Старинная литература

Научно-образовательная

Компьютеры и интернет

Справочная литература

Документальная литература

Религия и духовность

Юмор

Дом и семья

Деловая литература

Жанр не определен

Техника

Прочее

Драматургия

Фольклор

Военное дело

Последние комментарии
оксана2018-11-27
Вообще, я больше люблю новинки литератур
К книге
Professor2018-11-27
Очень понравилась книга. Рекомендую!
К книге
Vera.Li2016-02-21
Миленько и простенько, без всяких интриг
К книге
ст.ст.2018-05-15
 И что это было?
К книге
Наталья222018-11-27
Сюжет захватывающий. Все-таки читать кни
К книге

Повесть о вере и суете - Джин Нодар - Страница 9


9
Изменить размер шрифта:

Опустившись на выступ за окном, птицы уставились на меня и принялись громко скулить. Как люди от сердечной боли. Я закрыл глаза и решил дождаться рассвета в надежде, будто утро отменяет не только ночные картины, но и ту кошмарную правду, что в конце существования нет ничего кроме конца существования. И что жизнь дана для того, чтобы закончиться. И что расставаться с существованием невыносимо, поскольку кроме него ничего нет.

Рассвет принёс ужасную весть. Меня собирались резать ещё до наступления конца. Усыпить, вспороть грудину, раздвинуть рёбра, вывалить оттуда сердце с приводами, перешить их, а потом уложить всё обратно, заштопать рану и, если удастся, разбудить к дополнительному существованию.

Эта пошлость возмутила меня ещё и тем, что пробуждение как раз врачи гарантировать отказались. От этого мне стало страшно, и я погнал их прочь.

В палату тотчас же ввалилась родственники — взывать к благоразумию. Высказывались длинно, но когда я стал горбиться от тесноты, поплелись к двери. Не тронулся с места только брат. Предстояло, увы, выслушать и его, но он произнёс лишь несколько слов, да и то много раз от него слышанных. Потому и произнёс. Идиотскую шутку, вызывавшую у меня хохот.

— У любой птицы, — буркнул он, глядя в сторону, на рассматривавших нас голубей за окном, — есть две ноги…

Как всегда, он выдержал паузу и добавил:

— Особенно правая!

Мы захлебнулись смехом. Оба — беззвучным, как если бы заранее об этом договорились. Потом, когда трястись перестали, он полез в задний карман штанов, вытащил плоскую флягу, протянул её мне, произнёс слово «Арманьяк» и удалился.

Корпус фляги оказался нагретым ягодицей брата, которого, как мне подумалось, я видел в последний раз. В горле взбух комок, и я сообщил себе, что близкие мне люди незаменимы точно так же, как незаменим для меня я сам. Даже — больше, потому что условием моей незаменимости является для меня моя постоянная изменяемость, тогда как они навсегда остаются для меня какими были в начале.

Я ощутил в горле удушье и отвинтил на фляге крышку.

Голуби за окном переглянулись, но я не замешкался и опрокинул флягу в рот.

Из горла хмель просочилась в голову ещё до того, пока опустела фляга. Ещё до того же в моей хмелеющей голове — от уха до уха и обратно по всему кругу раскалявшегося мозга — растеклась горделивая мысль, что я кончаю себя зельем с роскошным названием «Арманьяк»! Не надо идти под скальпель и, главное, отказывать в этой просьбе родне!

Вслед за этой мыслью потянется сейчас, закружится-завертится и сама голова, а потом всё остальное вокруг неё. Сдвинется с места весь мир, поплывёт-полетит по спирали куда-то вверх, ускоряясь и растрачивая на витках свою тяжесть, легче и быстрее ввинчиваясь в заоблачную высь, размываясь в привычном значении и обретая иное. Незнакомое и блаженное. И так — до отдалённого короткого витка, который потом свернётся в точку, замерцает и прочертит небесную марь безжизненно ровной линией на голубом осциллографе в моём изголовье.

Никакого страха — только захватывающее дух скольжение в небытие!

14. Сон идёт, но вот его граница

Вышло иначе.

Опорожнив флягу, я швырнул её в окно, вспугнув голубей, которые каркнули, — теперь уже как вороны, — шумно вспорхнули и, напоровшись на железную сетку над собой, заметались в тесном пространстве. Наконец, опустились на ржавый край балки, торчавшей из бетонной стены морга, и уставились на меня ненавидящим взглядом.

Меня, впрочем, смутило не это. В задымленной хмелью голове высунулись ниоткуда зловещие строчки:

Сон идёт, но вот его граница в сне самом становится видна:
Эта птица мне, наверно, снится из чужого и больного сна.
Острый клюв на солнце золотится и двоится. Не упасть ли ниц?
В чёрном платье — человекоптица, в чёрном фраке — человекоптиц.
Как же ото сна во сне отбиться, если снится, что не я заснул?
Но мелькает человекоптица, человекоптиц уже мелькнул.
Синий сон сгустился у бровей, — узнаю себя: меня хоронят.
Белый саван… Чёрные вороны… Красный человекомуравей…

Улетать птицы не стали. Наоборот, развернулись к бетонной стенке мертвецкой и принялись колотиться в неё крыльями, как кулаками. Продолжая при этом оглядываться на меня уже со злорадством.

О морге я подумал и без этих взглядов. Просто мелькнула мысль, что потом меня покатят за эту бетонную толщу и станут всё-таки вспарывать, хотя меня при этом не будет, а из несуществующих никто ещё не жаловался на неудобства несуществования.

В мире несуществования нет ничего кроме несуществования, вспомнил я и обрадовался встрече со старой догадкой. Как радовался забытым деньгам в старом пиджаке. Поэтому, подумав тогда о морге, я о нём сразу же и забыл. Как забываешь Монголию, если вдруг о ней подумал.

Птицы, однако, продолжали шумно скулить и настаивать на возвращении в мертвецкую. После недолгих колебаний я сдался, потому что, несмотря на ограниченность времени, занять себя было нечем. Не то чтобы любая тема казалась глупой — темы просто не было!

Постыдное ощущение пустоты, не поддающейся даже сокрытию, ибо скрывать возможно лишь присутствие.

15. Сознание, это незримое присутствие

Первое же в морге открытие не удивило меня, потому что я предвосхищал его всю жизнь.

Сознание, это незримое присутствие, загнанное в плоть и ответственное за осмеяние окружающего, — никуда оно, оказывается, не исчезает. Сначала — из-за падения температуры в организме — оно паникует, но потом быстро прикидывает что к чему и покидает его в аварийном порядке. Фактически — бросает его на произвол осмеянного им окружения, из-за чего испытывает неловкость и некоторое время витает над организмом. Кстати, именно тогда впервые ему и удаётся обстоятельно осмотреть этот организм, который теперь уже не в силах прикрыться позой или движением: валяется зловонной и ни на что не годной тушей.

Хотя развоняться я не успел, меня передёрнуло от одного её вида — раскинувшейся на цинковом столе, утыканном шипами. И дырками для оттока крови. Если бы не бирка с моим именем над левой ступнёй, я бы себя не узнал. И дело даже не в том, что туша была прикрыта покрывалом, а лампочка, свисавшая над ней, сочилась вязким, как гной, светом. Я не узнал бы себя прежде всего потому, что выглядел так же тошнотворно, как все на свете туши.

На самом видном месте в помещении висела инструкция на случай пожара. Прочесть её я не успел: отвлёк телефонный звонок. Присутствие телефона тоже удивило. Тем более, что я сразу не мог его и найти. В конце концов, приметил аппарат между чанами и бутылками на каталке, стоявшей впритык к моему столу. Беспроволочный Панасоник с монитором. Как и положено ему, он звонил писклявым японским голосом и перестал пищать так же внезапно. На полутоне.

Потом я увидел щит с расписанием дежурств. В этот день оперировал хирург с фамилией Аскинази.

На полках теснились десятки широкогорлых склянок, а в них — тёмно-красные слизистые комки человеческого мяса. Настолько безобразные, что мне ещё раз стало стыдно за недавнюю принадлежность к людскому роду. Напичканному этой требухой — печёнками, селезёнками, желудками, почками и лёгкими. Больше всего обидела банка, убедившая меня, что сердце есть всего лишь порция безвольно растёкшегося мяса.

От полного отчаяния уберегло отсутствие посудины, которую не нашёл. С мозгами.

Настоящая удача объявилась, однако, когда дверь дрогнула и откатилась в стенку: доктор Аскинази оказалась хрупкой блондинкой с чуть вздёрнутым носом. Оглядевшись, она опустила на пол голубой куль из «Сакса» и стала переодеваться.

Пока продевала руки в халат, на её левой ягодице я успел разглядеть татуированный рисунок бабочки, вокруг которой роились зуйками мелкие готические буквы. Напрягшись, я прочёл, что насекомое именуется по латыни Апатура Ирис, или Фиолетовый император, — и в качестве такового значится в зоологической таблице Линнея.