Выбери любимый жанр

Выбрать книгу по жанру

Фантастика и фэнтези

Детективы и триллеры

Проза

Любовные романы

Приключения

Детские

Поэзия и драматургия

Старинная литература

Научно-образовательная

Компьютеры и интернет

Справочная литература

Документальная литература

Религия и духовность

Юмор

Дом и семья

Деловая литература

Жанр не определен

Техника

Прочее

Драматургия

Фольклор

Военное дело

Последние комментарии
оксана2018-11-27
Вообще, я больше люблю новинки литератур
К книге
Professor2018-11-27
Очень понравилась книга. Рекомендую!
К книге
Vera.Li2016-02-21
Миленько и простенько, без всяких интриг
К книге
ст.ст.2018-05-15
 И что это было?
К книге
Наталья222018-11-27
Сюжет захватывающий. Все-таки читать кни
К книге

Бледный король - Уоллес Дэвид Фостер - Страница 18


18
Изменить размер шрифта:

§ 13

Именно в общественной старшей школе этот мальчик узнал об ужасной силе внимания и выбора того, на что внимание обращаешь. Узнал на опыте, отчасти чудовищном из-за своей нелепости. И было это ужасно.

В шестнадцать лет с половиной у него начались приступы сокрушительной прилюдной потливости.

В детстве он всегда потел много. Потел, когда занимался спортом или в жару, но это его не особенно волновало. Он просто чаще утирался. Не помнил, чтобы об этом кто-то что-то говорил. Еще пот вроде бы не сильно пах; не то чтобы от мальчика несло. Просто потливость стала его особенностью. Одни дети толстые, другие – необычно низкие или высокие, или у них торчат зубы, или они заикаются, или от них в любой одежде пахнет плесенью, – а вот он обильно потел, особенно от летней влажности, после прогулки на велосипеде в комбинезоне по Белуа с него катило градом. Сам он ничего практически не замечал, насколько мог вспомнить.

(window.adrunTag = window.adrunTag || []).push({v: 1, el: 'adrun-4-144', c: 4, b: 144})

Но на семнадцатый год потливость стала его беспокоить. Это явно было связано с пубертатом – этапом, когда внезапно начинаешь больше заботиться о том, как тебя видят со стороны. Вдруг в тебе есть что-то заметно жуткое или гадкое. Через несколько недель после начала школьного года он стал чаще и иначе замечать, что вроде бы потеет больше других ребят. В первые пару месяцев в школе всегда стояла жара, а многие классы старого здания даже не оснащались вентиляторами. Без усилия или желания он начал себе представлять, как его потливость выглядит в классе со стороны: лицо лоснится от смеси кожного сала и влаги, темнеют воротник и подмышки рубашки, волосы на голове слипаются во влажные жутковатые шипы. Хуже всего было, когда он задумался о том, что это могут увидеть девушки. Парты в классе стояли тесно. От одного только присутствия красивой или популярной девушки в поле зрения его внутренняя температура подскакивала – он так и чувствовал, как это происходит невольно, даже против воли, – и начиналось обильное потение [50].

Вот только сперва, когда шла осень его семнадцатого года, воздух остывал и высыхал, а листья сворачивались и опадали, чтобы их сгребали за карманные деньги, у парня были все основания считать, что проблема с потливостью проходит, что настоящая проблема заключалась в жаре или что без важной летней жары для проблемы не будет и поводов. (Он думал об этом насколько возможно абстрактно и окольно. Старался никогда не думать о самом слове «пот». Все-таки его целью было стараться как можно меньше это осознавать.) По утрам теперь стало прохладно, в школьных классах уже не стояла жара – только у лязгающих радиаторов в конце. Не давая себе думать об этом, на переменах он начал спешить на следующий урок, чтобы не попасть за парту у радиатора, достаточно горячего, чтобы вызвать пот. Но тут требовалось хрупкое равновесие, ведь если слишком спешить, от усилий тоже можно было слегка вспотеть, а такое обостряло его внимание и упрощало усугубление потливости в случае, если он решит, что это могут заметить люди. Существовали и другие подобные примеры равновесия и внимания, большую часть которых он старался насколько возможно не подпускать к сознанию, не сознавая целиком, зачем это делает [51].

Потому что к этому времени уже появились степени и градации прилюдного потения, от легкого лака до сокрушительного, неуправляемого и совершенно видимого и жуткого пота. Самое неприятное, что одна степень могла вылиться в следующую, если он слишком переживал, или слишком боялся, что легкий пот ухудшится, и слишком старался этим управлять или этого избежать. Страх мог вызвать пот. По-настоящему он начал страдать, когда это осознал, – сперва понемногу, а потом отвратительно внезапно.

День, который он считал бесспорно худшим в своей жизни, настал после не по сезону прохладной недели в начале ноября, когда проблема уже казалась настолько управляемой и контролируемой, что он решил, будто можно даже начинать о ней забывать. Он сидел подальше от радиатора в комбинезоне и коричневой велюровой рубашке в середине среднего ряда на культурах народов мира, слушал и записывал урок, который они проходили, как откуда ни возьмись возникла ужасная мысль: «А если я вдруг вспотею?» И в тот день от этой мысли, явившейся главным образом ужасным внезапным страхом, захлестнувшим его жаркой волной, тут же обильно и неудержимо выступил пот, становясь все хуже и хуже из-за вторичной мысли о том, что потеть без жары – даже еще более жутко, и он сидел совершенно неподвижно, опустив лицо, по которому скоро побежали натуральные ручьи, не шевелил ни мускулом, разрываясь между желанием утереть лицо, пока не начало капать и кто-то не увидел, как капает, и страхом, что любое утирающее движение привлечет внимание и люди за партами по бокам увидят, что происходит, что он безо всяких причин потеет как ненормальный. Это было самое худшее ощущение в его жизни, и приступ продлился чуть ли не сорок минут, и до конца дня он ходил в некоем шоковом трансе после выброса адреналина, и в тот день и зародился, собственно, синдром, когда он понял, что чем хуже его сокрушительный страх прилюдно вспотеть, тем выше вероятность, что будет повторяться что-то вроде произошедшего на культуре народов мира – может, каждый день, может, чаще раза в день, – и это понимание принесло еще больше страхов, бессилия и внутренних страданий, чем он когда-либо считал возможным, а от полной глупости и бредовости проблемы становилось только хуже.

Начиная с того дня на культуре народов мира боязнь, что это повторится, и попытки предотвратить, забыть или подчинить страх стали пропитывать чуть ли не каждое мгновение его дня. Страх и внимание к страху возникали только в школьном классе или в столовой – не на физкультуре, шедшей последним уроком, ведь на физкультуре пот не казался чем-то таким уж странным и потому не вселял особый ужас, заводивший приступ. Еще это происходило на любых людных мероприятиях вроде собраний бойскаутов или рождественского ужина в душной и слишком протопленной столовой его дедушки с бабушкой в Роктоне, где он буквально чувствовал дополнительные точечки температуры от свечей на столе и телесный жар всех сгрудившихся вокруг стола родственников, опустив голову и притворяясь, будто разглядывает узор на фарфоровой тарелке, а жар от страха жара расползался по нему, будто адреналин или бренди, – то самое физическое распространение внутреннего зноя, которого он изо всех сил старался не бояться. Этого не происходило в уединении, дома в его комнате, за чтением – в комнате с закрытой дверью он часто даже не вспоминал о своей проблеме, – или в библиотеке, в маленькой кабинке в виде открытого куба, где его никто не видел или где легко в любой момент встать и уйти [52]. Катастрофа происходила только на людях, когда все теснились вокруг в рядах или за освещенным столом, где надо сидеть в новеньком красном рождественском свитере, а плечи и локти чуть ли не касаются кузенов, втиснувшихся с обеих сторон, и все пытаются говорить одновременно над дымящейся едой и глядят друг на друга, повышая вероятность, что будут замечены даже первые пунцовые капельки на лбу и верхней половине лица, которые, если не сдержать страх, что они разрастутся, разбухнут до блестящих капель и скоро побегут заметными ручьями, и невозможно утереться салфеткой – он боялся, что из-за странности того, как он утирается зимой, только привлечет внимание всех родственников, а он бы душу продал, чтобы этого не случилось. В общем, это могло произойти где угодно, откуда трудно уйти, не привлекая к себе внимания. Поднять руку в классе и отпроситься в туалет, пока к нему поворачиваются все головы – одна эта мысль наполняла его тотальным ужасом.

(window.adrunTag = window.adrunTag || []).push({v: 1, el: 'adrun-4-145', c: 4, b: 145})

Он не понимал, почему так боится, что другие увидят его пот или решат, что это странно или гадко. Какая разница, что там думают другие? Что-то подобное он твердил себе снова и снова; и ведь знал, что это правда. А еще повторял – часто в кабинке школьного мужского туалета на переменке после приступа средней или большой тяжести, сидя на унитазе с задранными штанинами и пытаясь вытереться насухо туалетной бумагой без того, чтобы та расползлась на мелкие катышки и ошметки по всему лбу, прижимая толстые стопки к волосам, чтобы их высушить, – повторял речь Франклина Рузвельта с курса «Американская история II» второго года: «Нам нечего бояться, кроме самого страха». Он мысленно твердил это снова и снова. Франклин Рузвельт был прав, но не помогал: знание, что проблема в страхе, – просто факт; страх-то оно не прогоняет. Более того, он начинал подумывать, что из-за частого повторения фразы из этой речи стал только больше бояться самого страха. Что на самом деле он боится страха перед страхом, будто в бесконечном зале кривых зеркал ужаса, где все отражения нелепые и странные. Иногда он ловил себя на том, что говорит сам с собой о потливости и страхе таким как бы очень быстрым тихим шепотом, совершенно того не сознавая, и теперь всерьез подумывал, что, может, сходит с ума. В телевизоре безумие, как он видел, – это в основном когда люди маниакально хохочут, что теперь казалось ему совершенно непонятным, будто это не только несмешная, но еще и бессмысленная шутка. Воображать смех из-за приступов страха – как воображать, будто он пытается обратиться к кому-то и рассказывает, что с ним происходит, вожатому или школьному психологу, – совершенно невообразимо; ну просто никак.