Выбери любимый жанр

Выбрать книгу по жанру

Фантастика и фэнтези

Детективы и триллеры

Проза

Любовные романы

Приключения

Детские

Поэзия и драматургия

Старинная литература

Научно-образовательная

Компьютеры и интернет

Справочная литература

Документальная литература

Религия и духовность

Юмор

Дом и семья

Деловая литература

Жанр не определен

Техника

Прочее

Драматургия

Фольклор

Военное дело

Последние комментарии
оксана2018-11-27
Вообще, я больше люблю новинки литератур
К книге
Professor2018-11-27
Очень понравилась книга. Рекомендую!
К книге
Vera.Li2016-02-21
Миленько и простенько, без всяких интриг
К книге
ст.ст.2018-05-15
 И что это было?
К книге
Наталья222018-11-27
Сюжет захватывающий. Все-таки читать кни
К книге

Доска Дионисия - Смирнов Алексей Константинович - Страница 46


46
Изменить размер шрифта:

В монастыре начинали благовестить. Отъехав, Дионисий взглянул еще раз на монастырский холм, расплывшийся в утреннем тумане. День обещал быть солнечным.

Перед собой Дионисий увидел лик написанного им Спаса. Бывает так, что написанное художником неожиданно для него самого и живет по-своему вне его воли. Лик написанного Спаса был так и непонятен для Дионисия — замысел и контуры были не его.

Взгляд Спаса был излишне суровым.

Клеймо десятое. У врат

Скоро Дионисий вновь засверкает красками, вновь драгоценные сплавы лиловых, изумрудных и голубых будут плавиться под теплом человеческих взглядов. Извлеченная из забвения для радости людям липовая, сошлифованная временем доска под умелыми руками реставраторов раскроет из-под пленок грязи и олифы радостный ковер ярких ритмов, сгармонизированных рукою великого мастера. Темна, трудна дорога древнего шедевра к сегодняшнему дню. За лучи света, исходящие от древней живописи, хватаются многие руки, часто страшные руки. И Анна Петровна, причастная к новой жизни шедевра, и полковник Александров, и профессор Андреевский были полны радости — известный исторический шедевр возвращался народу, для которого он был когда-то создан. Большой Спас Дионисия скоро увидят зрители, он услышит восхищенные возгласы на всех языках, но никто из радующихся великой живописи никогда не узнает о всех перипетиях, которые привели икону в музеи, не узнает и о тех стражах мрака, что так долго укрывали в темноте забвения клад зримой музыки.

Между тем в те самые минуты, когда, наконец, радостный вздох облегчения при лицезрении благополучного завершения путешествия Дионисия вырвался у Анны Петровны, на берегах осенней Волги замыкалось последнее кольцо страшной жизни того, в чьих руках так долго было бесценное произведение великого мастера. Ермолай, чья воля вынесла в свое время икону из сумеречного склепа, с каждым днем все больше и больше уходил в дым безвестной бестелесности. Он уже не знал, спит он или нет, сны ему казались реальнее действительности, а действительность казалась суматошным бестолковым сном.

Проснувшись, как всегда, чуть свет и дрожа от теперь вечного для него холода зябким старческим телом под теплым в ситцевых разноцветных треугольничках одеялом, Ермолай понял: конец. Еще немного и он останется в этой комнате навеки, навсегда остынет вечным хладом камня.

Умерев, человек делается камнем, отвердевает, а потом опять превращается в жидкий хаос — вечную магму всегда шевелящейся органики.

«Пора уходить», — повернувшись на бок, Ермолай увидел замысловатую изморозь кружев на окнах, пыльные дрожащие пальцы фикуса, огонек лампадки у сморщенного старообрядческими морщинами образа Николая Угодника и плюнул на пол. Морщинистое лицо Угодника показалось ему похожим на улыбку старой мартышки.

«Письмо староверское, сестрин образ, деревенский», — с трудом встав, Ермолай сказал вслух:

— Сегодня.

Вышел к столу в горницу. Из чуланчиков и комнатенок раздавались шумы. Одна «сестра» шила, другая гремела посудой — готовила завтрак, в другой комнате читали «Жития». Все шесть затворниц его дома были заняты делом.

«У меня больше дела нет. Нет у меня дела», — Ермолай, с трудом передвигая валенками, — он теперь и зиму и лето ходил дома в валенках, — вошел в комнату к «сестре» Степаниде, его родной сестренке Стеше, той, с которой он семьдесят лет назад бегал по лужам и сидел на отцовских коленях. Тогда Стеша была рыженькой тоненькой девочкой с грязными босыми ножками. Такой она осталась для него навеки.

Стеша жевала беззубыми деснами размоченный сухарь — пила утренний чай.

Ермолай усмехнулся, сказал по-французски:

— Мне пора, мадам. Мое время истекло.

Иногда он, помня уроки высокопреподобного отца-наместника Георгия, говорил со своими домашними по-французски. Те на его французские фразы крестились и кланялись, как во время молитв.

(window.adrunTag = window.adrunTag || []).push({v: 1, el: 'adrun-4-390', c: 4, b: 390})

Сестра смотрела на него «полной старухой». Он видел, как ее больше всего сейчас занимал жесткий сухарь, которого она не могла пережевать.

Ермолай спросил сестру:

— Помнишь, Стеша, батю, маманю, как мы с ними на сеновале спали и как батя нас на мельницу на черном жеребце в новом шарабанчике с красным в цветочках задком возил?

Стеша, ничего не помня, беспомощно, по-старушечьи закивала головой, как китайский болван, — видал он такого у одного купца когда-то.

Поцеловал сестру и вышел. Пахло тестом, на кухне пекли просвиры. Официально в Ермолаевом подворье пекли для собора просвиры.

Ермолаю захотелось побыть одному. Он привалился в темном коридорчике к пахнущим кислым старым полушубкам и солнечный день его детства ожил перед ним.

Мельница, солнце. Он и Стеша на ярких разноцветных камнях прыгают и бросают теплой галькой в пескариков. А сзади — старая мельница и батя с маманей сидят около шарабанчика и едят пряники. На бате синяя рубаха и вышитый шелковый пояс. И маманя и батя — молодые, смеются, батя целует маманю в шею.

Потом Ермолай увидел мертвого батю, каким его принесли — босым, с обжаренными дочерна пятками, ногти на батиных ногах белели, как оскаленные зубы жеребца. Смерть конокрада в деревне — самая страшная, страшней нет. У мужика лошадь к сердцу ближе, чем жена, лежит.

Потом Ермолай вспомнил вздрагивающее тело той учителки, которую он удавил. Кругом его было много мертвых — густая толпа мертвых, принявших смерть от его руки.

К «сестре» Анне, самой молодой насельнице, когда-то жаркой полутатарке с удивительно шелковистой кожей, к которой он ходил по ночам до тех пор, пока его тело жаждало любви, Ермолай не зашел.

Он вошел в калитку «сестры» Васёны, уже давно замещавшей его во всем. Она шила новую белую с серебром ризу отцу Леонтию.

«Сестра» Васёна строго взглянула на него из-под очков и перестала шить. Ермолай, преодолев одышку, сказал ей:

— Мне, сестра, пора.

«Сестра» Васёна встала из-за стола с шитьем и упала перед аналоем. Что такое «пора» Ермолая, она знала давно, к этому он готовился, уже много лет. Вот оно и пришло.

Ермолай отдал ей связку ключей от тайников, от шкафов, от чуланов. Во всех этих укромных местах было напрятано всего для негласной монашеской общины на много лет. Ермолай поучал сестру Васёну:

— Сестру Степаниду не обижайте, ее век короток. По мне через сорок ден, не ранее, панихиду отслужите. Всем скажешь, что я в Почаев на богомолье ушел. Ну, мне перед дорогой помолиться надо. Больше меня не тревожь.

Он благословил «сестру» Васёну, та поцеловала ему руку. Ермолай ушел в маленькую келью-амбарчик во дворе. В чистенькой, пахнущей полынью мазанке, у деревянного распятия он помолился, потом полежал перед дорогой, спустился в схорон и через скрытый лаз вылез в овраг, где среди куч мусора и лебеды был сделан замаскированный люк. В небольшом наплечном мешке Ермолай нес с собой бутыль со святой водой и ничего боле. Но в кармане нательной рубахи совсем рядом с серебряным дедовским староверским тельником весомо лежал старый, еще дореволюционный, хорошо смазанный заряженный «веблей» 10. Его Ермолай смазал и зарядил накануне, откопав из железного ящика, где он уютно, как котенок в корзине, прятался среди почерневших от тавота тряпок.

«Так вернее будет, — ощущая уже непривычную для него тяжесть справа, думал он, — так вернее».

Он шел по исхоженной дороге вдоль городских окраин. Понастроившиеся дачки, сарайчики, гаражи расступались перед холодной гладью осенней Волги. У бывшего парома он долго смотрел на город, на монастырь. Все это он видел в последний раз.

Тяжелые неповоротливые желваки сожалений только где-то на дне реки его жизни скрежетали о самое дно памяти. Всю свою жизнь он все время пятился и отступал, отступал и пятился. Отступал до того предела, когда уже отступать было некуда. Теперь и предел показался. В его старом теле было еще много физических сил, не было только силы к продолжению существования.