Выбери любимый жанр

Выбрать книгу по жанру

Фантастика и фэнтези

Детективы и триллеры

Проза

Любовные романы

Приключения

Детские

Поэзия и драматургия

Старинная литература

Научно-образовательная

Компьютеры и интернет

Справочная литература

Документальная литература

Религия и духовность

Юмор

Дом и семья

Деловая литература

Жанр не определен

Техника

Прочее

Драматургия

Фольклор

Военное дело

Последние комментарии
оксана2018-11-27
Вообще, я больше люблю новинки литератур
К книге
Professor2018-11-27
Очень понравилась книга. Рекомендую!
К книге
Vera.Li2016-02-21
Миленько и простенько, без всяких интриг
К книге
ст.ст.2018-05-15
 И что это было?
К книге
Наталья222018-11-27
Сюжет захватывающий. Все-таки читать кни
К книге

Проклятая русская литература - Михайлова Ольга Николаевна - Страница 18


18
Изменить размер шрифта:

Все молчали. Ригер продолжал:

— Да, Виссарион Белинский умел ненавидеть. Но пусть он был озлоблен на Полевого и восемь лет мстил ему — за отказ в напечатании статьи и за общие отзывы об авторе её, однако подобные выражения все равно неумолимо свидетельствуют о внутреннем мещанстве, о прирожденной ограниченности, об отсутствии нравственного изящества и благородства. Но это всё цветочки! Когда затравленный Полевой умер, — Белинский действительно написал сочувственную статью о своей жертве и в одном месте выразился про него, что это был человек «постоянно раздражаемый самыми возмутительными в отношении к нему несправедливостями».… Этому уже имени нет.

— Да, «гвозди бы делать из этих людей…» — вздохнул Голембиовский.

— Это он расчистил дорогу публицистической критике, пагубному течению тенденциозности, и законным сыном Белинскому приходится Писарев, а эпигоны последнего — это их общие потомки, и до сих пор не прекратившееся разрушение эстетики — это их общее дело, — добил Белинского Ригер. — Достоевский дал в «Дневнике писателя» за 1876 год обобщенный портрет демократического литератора «из новых людей» школы Чернышевского: «Он вступает на литературное поприще, и знать не хочет ничего предыдущего; он от себя и сам по себе. Он проповедует новое, он прямо ставит идеал нового слова и нового человека. Он не знает ни европейской литературы, ни своей, он ничего не читал, да и не станет читать. Он не только не читал Пушкина и Тургенева, но, право, вряд ли читал и своих, т. е. Белинского и Добролюбова. Он выводит новых героев и новых женщин…» Это, конечно, памфлет и сатира, но демократическая литература со времен Белинского именно так и создавалась: полуобразованными фанатичными идеологами, с какой-то утробной ненавистью к подлинной культуре и художественности, в полном разрыве с классической традицией и нравственными исканиями истинных писателей.

— Так что… выносим вердикт? — поинтересовался Муромов.

— Вообще-то он сам себе его вынес, — пожал плечами Верейский, — «Мы и в литературе высоко чтим табель о рангах… Говоря о знаменитом писателе, мы всегда ограничиваемся одними пустыми возгласами и надутыми похвалами; сказать о нем резкую правду у нас — святотатство. И добро бы ещё это было вследствие убеждения! Нет, это просто из нелепого и вредного приличия или из боязни прослыть выскочкою, романтиком… Знаете ли, что наиболее вредило, вредит и, как кажется, ещё долго будет вредить распространению на Руси основательных понятий о литературе и усовершенствований вкуса? Литературное идолопоклонство! Дети, мы все ещё молимся и поклоняемся многочисленным богам нашего многолюдного Олимпа и нимало не заботимся о том, чтобы справляться почаще с метриками, дабы узнать, точно ли небесного происхождения предметы нашего обожания…» Это вполне приложимо и к нему самому.

— Да, иногда он говорил дело. Всё ли рассмотрено?

— Нет, есть ещё одно… — нахмурился Верейский, помолчал, но всё же продолжил, — если отрешиться от деталей и частностей, возникает феноменальная картинка. Я смутно чувствовал это, когда читал мемуары, а сейчас это просто бросилось в глаза. Для меня это истинная загадка. Перед нами — человек из мещанской среды, лишенный таланта и знаний, но одаренный даром невероятного красноречия и работоспособности. Графоман и пустосвят. Но каким образом он вдруг заставляет себя слушать? Откуда взялась его слава? Объяснить это рационально невозможно. Но ведь что удивительно, почти точно такая же личность возникает в своё время во Франции. Это Вольтер. Причём тоже ничего невозможно понять: плебей, сын адвоката, становится вдруг «властителем дум» аристократии своего поколения. Он — низкого происхождения, зол до истерии и чудовищный графоман, но современники зачитываются его корявыми драмами и глупейшими памфлетами. Абсолютно пустая, дутая величина, он казался столь значительным, что с ним переписывались монархи. Он — словно крошка Цахес, заколдованный феей… Потом — похмелье, и сыновья не могут понять, что находили их отцы в белиберде вчерашнего «властителя дум»… Значимость испарились, остался странный призрак да толстые тома никем не читаемой пустопорожней болтовни. То же самое здесь, повторение «феномена Вольтера»…

(window.adrunTag = window.adrunTag || []).push({v: 1, el: 'adrun-4-390', c: 4, b: 390})

Никто ничего не сказал, но Ригер зримо напрягся. Верейский помолчал, потом всё же продолжил.

— Есть и ещё одно странное сходство — внешняя непривлекательность и чудовищная раздражительность. Вот свидетельства о Белинском. «Вообще малейшая, самая ничтожная вещь могла приводить его иногда в бешенство; затронутый, он вдруг вырастал, слова его лились потоком, вся фигура дышала внутренней энергией и силой, голос по временам задыхался, все мускулы лица приходили в напряжение…» «Он нападал на своего противника с силою человека, власть имеющего, мимоходом играл им, как соломинкой, издевался, ставил его в комическое положение и между тем продолжал развивать свою мысль с энергией поразительной. В такие минуты этот обыкновенно застенчивый, робкий и неловкий человек был неузнаваем». «Он точно горел в постоянном раздражении нерв: часто, в спорах, от пустого противоречия, от вздорного фельетона Булгарина, у него раздражалась вся нервная система, так что иногда жалко, а иногда и страшно было смотреть на него, как он разрешался грозой, злостью в какой-нибудь, всегда блестящей, но много стоившей ему, импровизации». «Все почти служило ему темой для более или менее тонкого, иногда бурного или злого, или, наоборот, восторженного словоизлияния». То же самое говорили и о Вольтере.

Есть и ещё два любопытных свидетельства. Тургенев говорил, что Белинский не умел петь и «только хор чертей в «Роберте-дьяволе» был единственной мелодией, затверженной Белинским: в минуты отличного расположения духа он подвывал басом этот дьявольский напев». И наконец — свидетельство сестры его жены. «За несколько минут до смерти он велел позвать жену. Та увидела, что он уже не лежит, а сидит на постели, волосы подняты дыбом, глаза испуганные. «Ты, верно, чего-нибудь испугался?» — «Как не испугаться! — живого человека жарить хотят…», в ужасе пробормотал он. Жена успокоила его, говоря, что это ему приснилось; уложила его покойнее и бегом побежала сказать мне, что агония началась…» Что ему померещилось?

— Намекаете на одержимость или тяжкую загробную участь? — полюбопытствовал Голембиовский.

— Честно говоря, не знаю, что и подумать… Белинский, в своём знаменитом письме, между прочим, обвиняет Гоголя, что он в «Переписке с друзьями» поддался влиянию страха смерти, чёрта и ада. Эти обвинения, несомненно, правильные. Гоголь боялся смерти, чёрта и ада. Но служит ли безбоязненность доказательством высокой степени развития души? Шопенгауэр утверждает, что смерть всегда была вдохновительницей философии, все лучшие поэтические создания имели своим источником боязнь смерти. Только позитивизм запрещает людям бояться и требует, чтобы они даже в самые последние минуты думали о прогрессе и общей пользе. И вот тут, видимо, был проверен на эту боязнь «смерти, чёрта и ада» и Белинский — и оказался, в отличие от Гоголя, хлипок.

— Но кто более прав в его оценке? — Голембиовский вытащил сигарету и щелкнул зажигалкой, — Достоевский с его «именно был немощен и бессилен талантишком, а потому и проклял Россию и принес ей сознательно столько вреда…» или Вяземский — «он служил литературе, как мог и как умел…»

— Вяземский с ним прямо не сталкивался, что до Достоевского, — заметил Верейский, — так ведь не в последнюю очередь именно Белинский, заразивший двадцатидвухлетнего юнца своей социалистической ахинеей, привёл его в каземат и на каторгу. Вяземский недостаточно компетентен, к тому же высказывает просто гипотезу, Достоевский же — пристрастен. Но, с другой стороны, Достоевский ведь говорит, что за четыре года каторги «перечитал его критики». Это сказано не сгоряча…

— Так выносим вердикт?

Голембиовский вздохнул.

— Ох, надо… бы… сжечь.

Они закончили после одиннадцати, договорились взяться за Лермонтова, при этом докладывать решил Голембиовский, защищавшийся по нему, а функции судьи передали Верейскому.