Выбери любимый жанр

Выбрать книгу по жанру

Фантастика и фэнтези

Детективы и триллеры

Проза

Любовные романы

Приключения

Детские

Поэзия и драматургия

Старинная литература

Научно-образовательная

Компьютеры и интернет

Справочная литература

Документальная литература

Религия и духовность

Юмор

Дом и семья

Деловая литература

Жанр не определен

Техника

Прочее

Драматургия

Фольклор

Военное дело

Последние комментарии
оксана2018-11-27
Вообще, я больше люблю новинки литератур
К книге
Professor2018-11-27
Очень понравилась книга. Рекомендую!
К книге
Vera.Li2016-02-21
Миленько и простенько, без всяких интриг
К книге
ст.ст.2018-05-15
 И что это было?
К книге
Наталья222018-11-27
Сюжет захватывающий. Все-таки читать кни
К книге

Следы в Крутом переулке - Шурделин Борис Фомич - Страница 27


27
Изменить размер шрифта:

Елышев пересек наискосок проезжую часть улицы. Едва ступив на тротуар, тянувшийся вдоль кладбищенской ограды, он понял, что солдат не ошибся: на низком чугунном заборе, действительно, висел, как-то странно закинув за забор руки, человек в ватнике.

Голова этого человека опустилась вниз. Поэтому пришлось наклониться, чтобы заглянуть ему в лицо. Прежде всего Елышев увидел запекшуюся струйку крови из угла перекошенного рта. Она тянулась по щеке на шею.

Узнав человека, Елышев похолодел. Выходит, предчувствие беды не обмануло его. Беды? Беда ведь могла — а может, должна была? — случиться не с этим человеком, а с ним, с Елышевым.

Неужели тот, кто сейчас висел на чугунном заборе, шел за ним? Преследовал, чтобы отомстить? Но за что? Да, наверняка он шел за ним. Увидел на остановке. Пошел следом. Не успел догнать. Притаился, поджидая здесь старшину. Не дождался, а кто-то, значит, расправился с ним. То, о чем Елышев подумал, поразило его прежде всего потому, что означало бы давно задуманное и точно вычисленное убийство.

Елышев понял, что Петрушин мертв. Застывшие глаза, обескровленное лицо и запекшийся комок грязи на виске. На левом виске.

Что же делать? Молва давно, и не без оснований, сводит этого человека с Елышевым. И, значит, та же молва способна приписать ему это убийство: сведение личных счетов — причина самая очевидная. Глубокой ночью, здесь, на кладбище все между ними могло произойти. Попробуй докажи, кто прав, кто виноват. Елышев сжался, словно под пристальным, в душу проникающим взглядом прокурора Привалова.

С какой целью? Просто выследить? А может, выслеживал Надежду? Но для ревности он не дал Петрушину никаких оснований. С Надеждой покончено раз и навсегда. Если кто-то другой и есть у нее, то не он же, не Елышев. Неужели она успела кого-то завести, а Петрушин заподозрил старшину?

Как человек военный, Елышев твердо знал, что в подобных случаях к мертвецу лучше всего не прикасаться.

Бегом он пустился на проходную. Поскользнувшись, чуть не упал на мощеной мостовой, едва удержал равновесие.

— Что там, а? — отскочил от окна навстречу вбежавшему старшине солдат.

Елышев не ответил. Схватил трубку телефона, соединявшего с дежурным по части.

— Товарищ капитан, разрешите доложить? Труп на заборе. Ну да, мертвый человек. Не на нашем заборе, на кладбищенском. Пьяный? Не знаю, не принюхивался, но — мертвый, точно. Только что обнаружили. Как? Увидели в окно. Светать же начало. Есть!

Елышев положил трубку и внимательно посмотрел на солдата. Посмотрел с надеждой. Будет ли тот молчать? Собственно, он ведь ничего и не знает. Знает только, что около полуночи Елышев отлучался минут на сорок. А вообще-то какая разница… Пусть и не молчит. Как хочет, так пусть и поступает.

— Мне-то как быть? — вдруг спросил солдат. — Как скажете, так и сделаю.

— Поступай, как положено. Если спросят, к чему врать.

— Лучше пусть будет, что вы никуда не ходили, — сказал солдат. — Это ж когда было. К делу не относится.

Елышев набрал помер телефона милиции. Ему быстро ответили.

— Звонят из Красных казарм. Тут у нас, напротив КПП, мертвый на заборе. На заборе кладбища. Ничего я больше не знаю. Точно, что мертвый. Видно же сразу.

Опустил трубку на аппарат и почувствовал усталость. Не от того, что ночью даже не вздремнул, а какую-то непонятную, обволакивающую усталость, граничащую с безразличием. Не столько ко всему окружающему, сколько к самому себе.

Как же так? Неужели на месте Петрушина мог — или должен был? — оказаться он? Кто-то хотел этого, но не удалось? Петрушин хотел, но не вышло? Почему у него не вышло? Кто-то помешал или что-то помешало? Ревность — это постыдная глупость, как сказал бы доктор Рябинин, она — от неверия человеку. Но скольких людей погубила ревность! Так уж повелось на земле с незапамятных времен. Только при чем тут он, Елышев?

Дежурный офицер буквально ворвался в комнату, с порога зашумел:

— Только этого нам не хватало! Ты что, знаешь его? Идем. Показывай!

Капитан шумел, но сам понимал, что ни в чем не виноват старшина и что если бы он сам оказался на месте Елышева, то, конечно, поступил бы точно так же: пошел, проверил, доложил дежурному, вызвал бы милицию.

(window.adrunTag = window.adrunTag || []).push({v: 1, el: 'adrun-4-390', c: 4, b: 390})

— Надо милицию подождать, — спокойно сказал Елышев, подивившись собственному спокойствию.

— Надо, надо, сам знаю, что надо! — кипятился капитан.

Капитан выскочил на улицу. Елышев по долгу службы устало последовал за дежурным офицером. Может быть, и лучше побыть на свежем воздухе. Но дым так и валит с «Коксохима», усилился западный ветер.

— Прикасаться к нему нельзя, — вяло напомнил Елышев.

— Знаю, — неожиданно спокойно сказал капитан: понял, теперь уж домой после ночного дежурства не скоро вернешься по вине этого сверхбдительного старшины. Они остановились в двух шагах от висевшего на чугунном заборе Петрушина.

3

Сколько ему лет от роду, Елышев точно не знал. И как нарекли его при рождении, не знал, даже приблизительно. И об отце, о матери его детская память не сохранила даже смутных воспоминаний. Все, что составляло его жизнь до последнего августовского дня сорок первого года, осталось частью жизни какого-то другого человека, кому-то, может быть, известной, но Елышеву неведомой. Как ни напрягал он память, впоследствии не мог вспомнить, что происходило с ним и вокруг него до неожиданного пробуждения поздним вечером последнего августовского дня сорок первого года. В метрическом свидетельстве, оформленном в детдоме спустя четыре месяца, в канун сорок второго года, дату рождения написали наугад: посовещались несколько минут и решили проставить черными чернилами, что родился он в последний августовский день — раз уж нашли его в этот день, — но тридцать шестого года, то есть посчитали, что нашли его пятилетним.

Фамилию ему дали сперва по имени поселка, где помещался детдом, — Слышево. И не ему одному давали фамилию Слышев, мальчиков и девочек Слышевых было в детдоме с десяток, не меньше. Но позже, в другом детдоме, когда выдавали паспорт, ни с того, ни с сего в милиции вместо С написали Е, — дрогнул палец у паспортистки, и появилась закорючка в середине буквы. Ему же почему-то новая фамилия понравилась больше, может быть, просто потому, что надоело быть одним из десятка Слышевых, лучше стать ни на кого не похожим Елышевым.

Лишь двоим людям на всем белом свете Елышев считал себя обязанным, испытывал к ним чувство благодарности.

И первый из этих людей был директор того детдома, куда попал, вместе с еще несколькими Слышевыми, десятилетний мальчик после очередного переезда из детдома в детдом. Однорукий, с затекшим красным глазом фронтовик, — четырех дней войны хватило ему, чтобы стать инвалидом на всю жизнь.

«Кто тебя обидел?» — «Никто». — «А почему ты плачешь?» — «Боюсь». — «Чего ты боишься?» — «Не знаю».

Единственной рукой обнял мальчонку.

«Где ты спишь?» — «Там».

Мальчик показал на дощатый топчан у самой двери: те, кто посильнее, да старожилы оттеснили его туда.

«Ясно. Давай-ка перетащим топчан в мой кабинет».

Кабинет оказался длинной, узкой комнатой с узким же высоким окном в торцевой стене. У двери, вдоль степы, стоял неказистый, с потрескавшимся покрытием и с фиолетовыми чернильными разводами в трещинах, письменный стол. Ветхое кресло перегораживало проход к низкой железной односпальной кровати. Топчан поставили в угол, к самому окну. Встык к другому топчану.

«А тут — кто?» — «Тут? Мой сынишка будет, когда я его найду».

Сынишку своего он так и не нашел. Спустя два года второй топчан они из кабинета все-таки вынесли. А спустя еще год директор умер, не успев усыновить Елышева. Впрочем, в отчество он дал ему свое имя, как давал всем, кто не знал имени отца. Умер он тихо, в сельской больнице, умер в конце четвертой послевоенной зимы. Умер, молча глядя на тринадцатилетнего мальчика, целую неделю просидевшего у его постели.

К этому времени Елышев уже ничего и никого не боялся. И старшие ребята в детдоме относились к нему с почтением, и воспитатели уважали его. Волю кулакам он да-пил редко, но всегда по справедливости. А бесстрашен был новее не в драках, бесстрашен был в отношениях со всеми. Позднее, вспоминая детдомовские годы, ловил себя на мысли, что его тогдашнее бесстрашие было следствием недетского презрения к смерти, именно — недетского, потому что дети не боятся смерти, ибо не знают, что это такое, он же не боялся, потому что уже однажды умирал, и раз не умер, то считал, что теперь-то уж не скоро этот час придет, не раньше, чем старость. Он до сих пор верил в это, хотя давно уже бесстрашным не был. С людьми же по-прежнему сходился туго, так и прожил все свои годы без близкого друга.