Выбери любимый жанр

Выбрать книгу по жанру

Фантастика и фэнтези

Детективы и триллеры

Проза

Любовные романы

Приключения

Детские

Поэзия и драматургия

Старинная литература

Научно-образовательная

Компьютеры и интернет

Справочная литература

Документальная литература

Религия и духовность

Юмор

Дом и семья

Деловая литература

Жанр не определен

Техника

Прочее

Драматургия

Фольклор

Военное дело

Последние комментарии
оксана2018-11-27
Вообще, я больше люблю новинки литератур
К книге
Professor2018-11-27
Очень понравилась книга. Рекомендую!
К книге
Vera.Li2016-02-21
Миленько и простенько, без всяких интриг
К книге
ст.ст.2018-05-15
 И что это было?
К книге
Наталья222018-11-27
Сюжет захватывающий. Все-таки читать кни
К книге

Сны и страхи
(Сборник) - Быков Дмитрий Львович - Страница 34


34
Изменить размер шрифта:

И широкий, потный Вася, ласково посмеиваясь, выдал сценическим своим голосом: «Он взглянул раз на лицо компаньонки, увидал внимательно-ласково-любопытный взгляд, устремленный на него, и, как это часто бывает во время разговора, он почему-то почувствовал, что эта компаньонка в черном платье — милое, доброе, славное существо, которое не помешает его задушевному разговору с княжной Марьей. Но когда он сказал последние слова о Ростовых, замешательство в лице княжны Марьи выразилось еще сильнее. Она опять перебежала глазами с лица Пьера на лицо дамы в черном платье и сказала:

— Вы не узнаете разве?

Пьер взглянул еще раз на бледное, тонкое, с черными глазами и странным ртом, лицо компаньонки. Что-то родное, давно забытое и больше чем милое смотрело на него из этих внимательных глаз.

„Но нет, это не может быть, — подумал он. — Это строгое, худое и бледное, постаревшее лицо? Это не может быть она. Это только воспоминание того“: Но в это время княжна Марья сказала: „Наташа“».

— Вот чем хотите поклянусь, не вспоминал даже, — покраснев, сказал Шелестов, который как раз незадолго перед тем опять перечитывал в разных местах, на чем откроется.

— Да конечно! — затрубил Толстой. — Конечно, просто явление то же самое! Ты и про Библию не думал! Мы просто не узнаем друг друга, вот что. Случились великие потрясения, и все мы другие люди — вот что он хотел сказать, а не то что — плагиат! Боже упаси. Ведь я сам сколько раз, — и пустился в парижское воспоминание, но его не слушали, а взглядывали все на Шелестова, и он не без радости это отметил. Конечно, он им напомнил, какая бывает любовь. Сейчас никто так не пишет.

Ну вот, и в Ленинграде слушали недурно, они умели тут слушать, и даже почудился Шелестову тихий всхлип, когда Анфиса прильнула к Панкрату, к гулевой, неверной судьбе своей, такой горючей, такой несчастливой, а деваться некуда, — и когда Шелестов, обессилев, выговорил едва слышно: «Долго так стояли они, прильнув друг к другу раньше срока седеющими головами», — опять было молчание и потом только шквал. Шелестов стоял в кругу ленинградских литераторов, почтительных, а все же скрытных, что-то таящих, как всегда казалось в разговоре с ними: вежлив, а вот сейчас кольнет. Но тут помалкивали, только кивали одобрительно, — и вдруг, словно прорвав окружавшую его незримую стену, шагнула прямо к нему высокая, прямая, черноволосая, лет тридцати, но еще яркая, без примет увядания.

— Замечательно, товарищ Шелестов! — сказала она, прямо глядя ему в глаза, и он подивился: давно не видывал таких больших, таких зеленых, да у кого же, полноте, видел такие в последний раз? Да у нее же, у проклятой, у ведьмы Анфисы Мизгиревой, с которой как раз теперь он разделывался. — Гораздо лучше пишете. Когда же третий том, мы все заждались.

Он ответил нарочито грубо:

— Скоро робят слепых родят.

— Что же, подождем. А не хотите выпить самогону нашего, донского, вчера прислали? Я ведь тоже ростовская. Теперь здесь, журналистка.

И пошел, пошел за ней, как во сне, раздвинув плечом тихих питерских, буркнув что-то вроде: извините, товарищи, зов крови. Изумленно вскинул заплывшие глаза музыкальный критик Небаба, форменный зверь, про которого шутили, что при царском режиме быть бы ему городовым. Шелестов отодвинул его прямо даже с вызовом. И она, оглянувшись, полоснула своими зелеными лихо и одобрительно — точно как Анфиса взглядывала на Панкрата на тех первых скачках в пятнадцатом году.

Чем дальше, тем неотразимей делалось это сходство. И поначалу Шелестову все это нравилось: ишь, думал он, как живу-то я теперь этим делом, как все у меня идет в переплавку, как жизнь сама мне подбрасывает, словно «Пороги» притягивают полезных типажей, и вот как раз, когда надо разделываться с Анфисой и поярче, порезче написать ее, — как нарочно, живая Анфиса, старше разве, да ненамного. Но потом он стал настораживаться, и недаром: пошли ее манеры, ее словечки, ее воспоминания о первом муже — была, была у Анфиски дурная такая манера, то в дурном расположении ставила его Панкрату в пример, а то ночами шептала, ткнувшись ему в плечо, что с первым такого никогда, никогда… вообразить не могла, что бывает так… Вот и эта все поминала про мужа, и когда Шелестов на третий раз спросил — кто он, муж-то? — уставилась вдруг исподлобья:

— Ну Ше-е-лестов! — И, с каким-то даже восхищением: — Ну, писа-а-атель!

— Да что такое, е-мое! — Самогон уже слегка забирал его.

— Да ничего. Любопытный больно. Знать все хочешь.

— Такое наше дело — все знать…

— Успеешь ишо. Капустку вон кушай.

Она привела его в узкую комнату в огромной, извилистой темной квартире на проспекте Володарского. Снимает; значит, с подругой. Подруга тоже была ничего, казашка, молчаливая, хитрая, видно, что с бесом, — курила, взглядывала искоса, явно была не прочь. Работала плановичкой, какие там радости, бумаги одни. На вопрос, откуда она, ответила невнятное, гортанное: атырау… тоторау…

Надо бы, думал Шелестов, пьянея, а о главном не забывая, — надо бы мне словечки этой Анны запомнить для Анфисы. Все эти «хлеб да соль, едим да свой», «купи ложечку, да ишь понемножечку», все эти раскрепощения по мере сближения — вплоть до «женятся, ебутся, а нам не во что обуться», — надо бы придать Анфисе, а то она выходила у него мертвовата, бумажна. С самого бы начала ему такую бабу, такую огневую, хоть и не первой уже юности, — но только такая непервая юность и бывает по-настоящему охоча до любви и понимает в ней толк. Он все боялся, как бы не разговориться про главное: расскажешь придуманное — потом не напишешь. Это как гриб: увидели — все, дальше расти не станет.

Как-то упомянул, что считают его еще молодым, позволяют себе, глупышки, учить.

— Ты-то молодой? — Она расхохоталась, взяла его за руку, стала вдруг смотреть линии. — Чего-то я не пойму. Ну-ка! А что-то руки у вас такие мягкие, товарищ писатель?

— Мозоли ищешь? — Шелестов обиделся. — Мозоли знаешь у кого? Кто к работе не привычный, у того мозоли.

— Да нет, не мозоли! Просто мягкие, странно. Сердце, что ли, доброе?

— Это я не знаю. Я сам про себя не могу сказать.

— А молодой-то с чего, с чего ты молодой?

— А ты сколько б дала?

— Тридцать шесть и дала бы. Как мне.

— Так тебе тридцать шесть? — Он и не поверил даже: на восемь лет его старше! Ему еще льстило, когда принимали за старшего, да и сам он теперь, почти закончив третий том, не сказал бы, сколько ему лет.

— Все мои. И что, нехороша Аня?

— Очень хороша, — вдруг сказал он совсем просто, словно весь хмель из него вышел. Она смутилась и еще помолодела.

— Ну, ну. Что это мы серьезные такие.

— Я пойду уж, наверное. — Была половина первого ночи, и пора определяться. Здесь не останешься, казашка, да и какой смысл — в гостинице у него роскошная комната, кровать — троим широко.

— Ну, пройдусь, провожу до угла, — сказала она, и казашка понимающе кивнула.

Объятия, жадные поцелуи, даже и легкие укусы — все началось уже на лестнице; сама кинулась к нему, словно невтерпеж. Ни примеси вульгарности, ни намека на обычную бабью жадность не было во всем этом: словно знали друг друга век и вот расстались на месяц, но теперь уж, конечно, никаких разлук. Но вдруг отстранилась, взяла лицо его в ладони и сказала:

— Ну скажи, скажи. Я никому ни слова не скажу.

И так он был разнежен, что выдал тайну:

— Уйдет он от нее, Аня. Тебе одной говорю. Другого нет у нас пути.

Некоторое время она еще всматривалась, словно не понимая.

— Нету, значит?

— Нету. Сама посуди, куда он с ней? Она баба балованная, теперь время не для нее. Полюбятся еще, конечно, напоследок, да и пускай.

«Как же всем интересно, как всех волнует его Панкрат!» — подумалось ему.

— Напоследок, значит? Ну, пошли, — сказала она вдруг, словно на что-то решившись; и дальше до самой гостиницы, благо недалеко, Не говорили ни слова.

В гостинице и случилось то, что не давало ему потом покоя: когда уж после первого раза; не насытившись, а лишь ненадолго приглушив внезапную и неуемную тягу к ней, он в нее всматривался под красным торшером с бархатным абажуром, невозможно буржуазным, как ему казалось, — он увидал то, что должен был увидать, но этого же не могло, не могло быть, никак не могло! Она почувствовала, как он замер, открыла глаза и сказала почти грубо: