Выбери любимый жанр

Выбрать книгу по жанру

Фантастика и фэнтези

Детективы и триллеры

Проза

Любовные романы

Приключения

Детские

Поэзия и драматургия

Старинная литература

Научно-образовательная

Компьютеры и интернет

Справочная литература

Документальная литература

Религия и духовность

Юмор

Дом и семья

Деловая литература

Жанр не определен

Техника

Прочее

Драматургия

Фольклор

Военное дело

Последние комментарии
оксана2018-11-27
Вообще, я больше люблю новинки литератур
К книге
Professor2018-11-27
Очень понравилась книга. Рекомендую!
К книге
Vera.Li2016-02-21
Миленько и простенько, без всяких интриг
К книге
ст.ст.2018-05-15
 И что это было?
К книге
Наталья222018-11-27
Сюжет захватывающий. Все-таки читать кни
К книге

Пересмешник. Пригожая повариха
(Сборник) - Чулков Михаил Дмитриевич - Страница 8


8
Изменить размер шрифта:

Признание погрешения половина исправления. Я был в превеличайшем восторге, так что мне и спать не хотелось. Несчастье ключницы и мертвеца не приводило меня в жалость, и я хохотал, — когда воображал, что есть у меня два чудные животные, которые вместо клетки заперты в ларе, две одушевленные твари сидят в таком месте, где прежде всыпан был неодушевленный овес; словом, я столько был рад, как некоторый сочинитель, который объелся и опился в радости, когда сыграли на театре прешпетную его комедию.

Однако радость моя не столько сильна, сколько силен сон, который уже начинает прикрывать меня своими крыльями. Итак, господин читатель, ты уж не услышишь моих слов до седьмой главы моей книги, потому что я во сне ни с кем не говорю. Желаю тебе покойной ночи… Прощай, я уже уснул.

Глава VII

Превращение мертвеца в монаха[40]

траж Ериманфийской медведицы[41] уже спустился в Океан и созвездием своим возмутил морские воды; бдящая зарница, восстав с багряного Тритонова[42] одра на светлеющемся востоке, отверзла свой храм, испещренный и выстланный розами; Тифия[43] отняла свои запоры и открыла путь в пространное небо солнцу, которому предшествовал Луцифер[44] и гнал перед собою стадами звезды; проснулися зефиры и мягкими своими устами целовали цветы, растущие в долинах, и, прияв благовоние на свои рамена, разносили оное по вселенной, или там, где приятности обитали природы. Великий Аполлон[45], облекшись в светлозарную порфиру, пожаловал ко мне в спальню, которому последовали первый и второй час дня, кои, подошед ко мне, подняли меня за руки и, поздравив меня с добрым утром, отправились в свой путь. Итак, по баснословию проснулся я весьма великолепно, а в самом деле расстался с постелею по-домашнему.

Как скоро я открыл свои глаза, то тотчас хватился ключа, которым вчерашнего дня запер погреб, за которым хранилося усопшее и живое тело в ларе, нашел его в добром здоровье. Потом, одевшись очень поспешно, побежал к Аленоне и рассказал ей сие приключение подробно, чему она не верила и верить не хотела, однако уверилась действительно, когда я повел хозяина и всех домашних, чтоб показать им оное чудо. Я был не робкий полководец в трусливом моем воинстве; всякий с трепетом мне последовал, и думали все, что я хочу над ними подшутить. Когда я отпер погреб, тогда хозяин сделал со мною уговор, чтоб прежде их не отпирать, покамест не услышим их голоса: я на то охотно согласился. Подошед к ларю, закричал полковник мужественным, однако дрожащим от страха, голосом:

— Кто сидит в моем ларе?

— Я, милостивый государь! — отвечала ключница: — я попалася по грехам моим в сие заточение.

— А кто еще с тобою? — спрашивал он же.

— Тот мертвец, — ответствовала заключенная, — который всякую ночь обеспокоивал ваш дом; мы виноваты и просим нас помиловать.

Тут все узнали, что это не шутка. Полковник побледнел весь от страха и закричал своим людям:

— Бегите поскорее в полицию и тотчас приведите сюда роту солдат, и велите у нашего прихода бить в набат.

Я принялся говорить и представлял полковнику, что это напрасно и что мы можем все окончать келейно, и после, разобрав все дело, ежели надобно будет, можем и обнародовать. Хозяин на сие согласился и велел слугам своим стать кругом, а сам стал в середине их, приговаривая почасту: «Не робейте, робята!» Потом приказано было мне отпереть ларь, что я тотчас и учинил. Когда я поднял крышку, увидели мы наших пленников стоящих. Я зачал помогать вылезть ключнице, а мертвец выскочил и сам. Оба виноватые хотели броситься к ногам полковника, который подумал, что мертвец задавить его хочет, закричал изо всей силы. Я подбежал к нему и представлял, что опасаться ему нечего и мертвец хочет просить у него прощения.

— Пускай же он оденется в другое платье, — ответствовал заслуженный воин, — так и я дозволю ему ко мне приближиться.

По храброму столь приказу тотчас перерядили покойника в живого человека, и пошли все в комнаты. Тут мы узнали о кончине нашей хозяйки; она уже не сердилась и не кричала, когда смывали с нее белилы и румяны, и нимало не ворчала на то, что одели ее не по моде.

В скором времени изготовили красный гроб и назвали премножество попов. Погребение было самое плачевное. Когда повезли усопшую в церкву, тогда два служителя вели полковника под руки, для того чтоб не повалился он в грязь; жалость и выпитая им поутру для утоления печали водка обременили его гораздо, и он совсем забыл, что надобно было плакать. Госпожа Аленона не в таких уже летах, чтоб плакать ей о своей матери, и опять не такого поколения, чтоб выть ей голосом: это одной подлости прилично; и так ехала со мною в карете и пересмехала всех, кто нам ни попадался. В церкви с разным усердием и разными голосами завывали старухи, и которая надеялась получить великую от полковника милость, та приходила к гробу и колотилась головою об оный, поглядывая на него почасту, примечает ли то ее благодетель. Другая рвалась в углу и посылала свою внуку сказать полковнику, что бабушка ее умирает с печали.

Иная натирала глаза свои луком и подходила к нему просить милостыни. Щеголи, которые хотели пообедать на похоронах, бросали в глаза табак и плакали довольно исправно, потому что от табаку не только плакать, да и ослепнуть скоро можно. Когда поставили гроб в землю и ею же засыпали, тогда с большим усердием поспешили все к столу. До половины обеда слышны были речи о полковнице, а после вино помрачило ее у всякого в памяти, и всякий начал колобродить. Сверх всего этого тот, который носил на себе такое имя[46], которое совсем не позволяло пить ему вина, затягивал уже и песни. Вскоре перестали сожалеть об ней, для чего было я на другой день изготовился сказать надгробную речь или нравоучительную проповедь, однако или для того я ее не сказывал, что не умел[47], или для той причины, что полковник кликнул меня к себе в спальню и приказал привести с собою и нового гостя. Когда мы с ним пришли, то приказал он спальню запереть; итак, были мы тут трое. Виноватый валялся до тех пор у него в ногах, покамест полковник простил ему вину его великодушно. Тогда я приметил, что радость овладела нашим невольником, и он уже больше не опасался своей участи. Язык его был очень поворотлив, и разум довольно вертлявый. Начал он извинять поступок свой такими доказательствами, которых опорочить было невозможно, и вина словами его так умалялась, что начинали мы находить в страшном смертном прислужника Момова. Все, что он ни говорил, было замысловато и остро. Когда мы с четверть часа с ним поговорили, тогда уже начал он и шутить, хотя совесть представляла ему, что сделал он дурное дело, но прощение его вины заставляло оную молчать.

— Скажи мне, — говорил полковник, смотря на него снисходительным и веселым видом, — кто ты таков?

— Я монах, — ответствовал он, — обители святого Вавилы. Я подвержен мирским слабостям и достоин всякого наказания; однако если вы примете труд выслушать мое похождение, то, может быть, извините меня в оных. Принуждение принять сей чин производит во мне отчаяние и делает меня неспособным последовать моей должности. Я иногда забываю сам себя и в оном забвении предпринимаю дела, противные чести и мне самому. Что ж касается до почитания истинного моего бога, то я во грехах моих имею всегда к нему прибежище и прошу от сокрушенного сердца, чтоб избавиться мне от сего чина, которого сносить, по совести сказать, сил моих недостает, и всякая погрешность укоряет мою совесть и увеличивает себя к моей прискорбности. Никто извинять меня не хочет, и представляют, что я монах; молодые мои лета и несозрелый еще разум не желают посвятить себя уединению. Я со всею бы моею охотою искал небесного венца монашеским чином, но мирские прелести удаляют меня от оного; я человек и, следственно, подвержен всем человеческим слабостям, которые иногда и против воли нашей владеют нами.