Выбери любимый жанр

Выбрать книгу по жанру

Фантастика и фэнтези

Детективы и триллеры

Проза

Любовные романы

Приключения

Детские

Поэзия и драматургия

Старинная литература

Научно-образовательная

Компьютеры и интернет

Справочная литература

Документальная литература

Религия и духовность

Юмор

Дом и семья

Деловая литература

Жанр не определен

Техника

Прочее

Драматургия

Фольклор

Военное дело

Последние комментарии
оксана2018-11-27
Вообще, я больше люблю новинки литератур
К книге
Professor2018-11-27
Очень понравилась книга. Рекомендую!
К книге
Vera.Li2016-02-21
Миленько и простенько, без всяких интриг
К книге
ст.ст.2018-05-15
 И что это было?
К книге
Наталья222018-11-27
Сюжет захватывающий. Все-таки читать кни
К книге

Хождение по мукам - Толстой Алексей Николаевич - Страница 42


42
Изменить размер шрифта:

– Все продано, вот какие дела, – говорил он негромко. – Чуть наши перевесь начинают брать – сейчас приказ – отойти. Только и знаем, что жидов на сучках вешать, а измена, гляди, на самом верху гнездится.

– Так надоела мне эта война, ни в одной газете не опишут, – сказал солдат, сушивший портянки, и осторожно положил хворостинку на угли. – Пошли наступать, отступили, опять наступление, ах, пропасти на них нет! – и тем же порядком опять возвращаемся на свое место. Безрезультатно, – выговорил он с удовольствием. – Одно, – всю окрестность дерьмом завалили. В окружности все бабы брюхатые ходят. С души воротит.

– Давеча ко мне подходит поручик Жадов, – с усмешкой, не поднимая головы, проговорил солдат, штопавший штаны, – ну, хорошо. Со скуки, что ли, черти ему покоя не дают. Начинает придираться. Отчего дыра на портках? Да как стоишь? Я молчу. И кончился наш разговор очень просто, – раз меня в зубы.

Солдат, сушивший портянки, ответил:

– Ружьев нет, стрелять нечем. На нашей батарее снарядов – семь штук на орудие. Таким образом, у них одно остается – по зубам щелкать нашего брата...

Штопавший штаны с удивлением взглянул на него, покачал головой, – ну, ну! Черный, страшноглазый солдат сказал:

– Весь народ подняли, берут теперь до сорока трех лет. С такой бы силой свет можно пройти. Разве мы отказываемся? Только уж и ты свое исполняй, – мы свое исполним.

Штопавший штаны кивнул, – верно.

– Видел я поле под Варшавой, – говорил черный, – лежат на нем тысяч пять али шесть сибирских стрелков[95]. Все побитые, лежат, как снопы. Я рожь кошу – я ее потом соберу. А на военном совете в Варшаве стали решать, что, мол, так и так, и сейчас один генерал тайком выходит оттудова и телеграмму в Берлин. Понял? Два сибирских корпуса прямым маршем с вокзала – прямо на это поле, и попадают под пулеметы. Что ты мне говоришь – в зубы дали. Отец мой, бывало, не так хомут засупонишь, – подойдет и бьет меня по лицу, и правильно – учись, страх знай. А за что сибирских стрелков, как баранов, положили? Я вам говорю, ребята, пропала Россия, продали нас. И продал нас наш же мужик, односельчанин мой, села Покровского, шорник. Имени-то его и говорить не хочу... Неграмотный он, как и я, озорник, сладкомордый, отбился от работы, стал лошадей красть, по скитам шататься, привык к бабам, к водке сладкой... А теперь в Петербурге за царя сидит, министры, генералы да черти кругом его так и крутятся. И все у них там бесовское. Мне сказывали, – задрали одному попу рясу, а там хвост. И в причастие они семя бросают. Нас бьют, тысячами в сырую землю ложимся, а у них в Петербурге во всем городе электричество так и пышит. Пьют, едят, в каждом дому бал. Бабы по сих пор – голые... Из Германии туда на трех лодках подводных деньги привезены, доподлинно знаю. У меня вот рука для крестного знамения не поднимается, как каменная...

Он вдруг замолчал. Было тихо и сыро, в сарае похрустывали лошади, одна глухо ударила в стену. Из-за крыши на огонь скользнула ночная птица и пропала, жалобно крикнув. И в это время вдалеке, в небе, возник рев, надрывающий, приближающийся, точно с неимоверной быстротой летел зверь, разрывая рылом темноту, и ткнулся где-то, и вдалеке за сараем рванул разрыв, затрепетала земля. Забились лошади, звеня недоуздками. Солдат, зашивавший портки, проговорил опасливо:

– Вот это так двинуло!

– Ну и пушка!

– Подожди.

Все трое подняли головы. В беззвездном небе вырастал второй звук, длился, казалось, минуты две, и где-то совсем близко, за сараем, по эту сторону сарая, громыхнул второй разрыв, выступили черные конусы елей, и опять затрепетала земля. И сейчас же стал слышен полет третьего снаряда. Звук его был захлебывающийся, притягивающий... Слушать было так нестерпимо, что останавливалось сердце. Черный солдат поднялся с земли и начал пятиться. И сверху дунуло, – скользнула точно невидимая молния, и с рваным грохотом взвился черно-огненный столб.

Когда столб опустился, – от места, где был костер и люди, осталась глубокая воронка. Над развороченной стеной сарая загорелась и повалила желтым дымом соломенная крыша. Из пламени, храпя, вылетела черная гривастая лошадь и шарахнулась к выступившим из темноты соснам.

(window.adrunTag = window.adrunTag || []).push({v: 1, el: 'adrun-4-390', c: 4, b: 390})

А уж за зубчатым краем равнины мигали зарницы, рычали орудия, поднимались длинными червями ракеты, и огни их, медленно падая, озаряли темную, сырую землю. Небо буравили, рыча и ревя, снаряды. Готовилось наступление врага.

XXI

Этим же вечером, неподалеку от сарая, в офицерском убежище, по случаю получения капитаном Тетькиным сообщения о рождении сына, офицерами одной из рот Усольского полка был устроен «бомбаус». Глубоко под землей, под тройным накатом, в низком погребе, освещенном пучками вставленных в стаканы стеариновых свечей, сидели у стола восемь офицеров, доктор и три сестры милосердия из летучего лазарета.

Выпито было сильно. Счастливый отец, капитан Тетькин, спал, уткнувшись лицом в локоть, грязная рука его висела над лысым черепом. От духоты, от спирту, от обильного и мягкого света свечей сестры казались очень хорошенькими; были они в серых платьях и серых косынках. Одну звали Мушка, на висках ее были закручены два черных локона; не переставая, она смеялась, закидывая голову, показывая беленькое горло, в которое впивались тяжелыми взглядами два ее соседа и двое, сидящие напротив. Другая, Марья Ивановна, полная, с румянцем до бровей, необыкновенно пела цыганские романсы. Слушатели, вне себя, стучали по столу, повторяя: – Эх, черт! Вот была жизнь! – Третьей у стола сидела Елизавета Киевна. В глазах у нее дробились-лучились огоньки свечей, лица белели, как пятна сквозь дым, а одно лицо соседа, прапорщика Жадова, казалось страшным и прекрасным. Он был широкоплечий, русый, бритый, со светлыми, прозрачными глазами. Сидел он прямо, туго перетянутый ремнем, пил много и только бледнел. Когда рассыпалась смешком черноволосая Мушка, когда Марья Ивановна брала привезенную с собой гитару, скомканным платочком вытирала лицо и, вытянув двойной подбородок, запевала грудным басом: «Я в степях Молдавии родилась»[96], – Жадов медленно усмехался углом прямого и тонкого рта и подливал себе спирту.

Елизавета Киевна глядела близко ему в чистое, без морщин, как фарфоровое лицо. Ей пронзительно было грустно.

Он занимал ее приличным и незначительным разговором, рассказал, между прочим, что у них в полку есть штабс-капитан Мартынов, про которого ходит слава, будто он фаталист; действительно, когда он выпьет коньяку, то выходит ночью за проволоку, приближается к неприятельским окопам и ругает немцев на четырех языках; на днях он поплатился за свое честолюбие раной в живот. Елизавета Киевна, вздохнув, сказала, что, значит, штабс-капитан Мартынов – герой. Жадов усмехнулся:

– Извиняюсь, есть честолюбцы и есть дураки, но героев нет.

– Но когда вы идете в атаку – разве не геройство?

– Во-первых – в атаку не ходят, а заставляют идти, и те, кто идут, трусы. Конечно, есть люди, рискующие своей жизнью без принуждения, но это те, у кого – органическая жажда убивать. – Жадов постучал пальцами по столу. – Если хотите, – то это люди, стоящие на высшей ступени человеческого сознания.

Он, легко приподнявшись, взял с дальнего края стола большую коробку с мармеладом и предложил Елизавете Киевне.

– Нет, нет, не хочу, – сказала она и чувствовала, как стучит сердце, слабеет тело. – Ну, скажите, а вы?

Жадов наморщил кожу на лбу, лицо его покрылось мелкими, неожиданными морщинами, стало старое.

– Что – а вы? – повторил он резко. – Вчера я застрелил жида за сараем. Хотите знать – приятно это или нет? Какая чепуха!

Он сунул в рот папиросу и чиркнул спичку, и плоские пальцы, державшие ее, были тверды, но папироса так и не попала в огонек, не закуривалась.

– Да, я пьян, извиняюсь, – сказал он и бросил спичку, догоревшую до ногтей. – Пойдемте на воздух.