Выбери любимый жанр

Выбрать книгу по жанру

Фантастика и фэнтези

Детективы и триллеры

Проза

Любовные романы

Приключения

Детские

Поэзия и драматургия

Старинная литература

Научно-образовательная

Компьютеры и интернет

Справочная литература

Документальная литература

Религия и духовность

Юмор

Дом и семья

Деловая литература

Жанр не определен

Техника

Прочее

Драматургия

Фольклор

Военное дело

Последние комментарии
оксана2018-11-27
Вообще, я больше люблю новинки литератур
К книге
Professor2018-11-27
Очень понравилась книга. Рекомендую!
К книге
Vera.Li2016-02-21
Миленько и простенько, без всяких интриг
К книге
ст.ст.2018-05-15
 И что это было?
К книге
Наталья222018-11-27
Сюжет захватывающий. Все-таки читать кни
К книге

Ортодоксия - Честертон Гилберт Кийт - Страница 8


8
Изменить размер шрифта:

Все поклонники воли, от Ницше до Дэвидсона, на самом деле вовсе лишены воли, они не могут хотеть, они едва ли могут мечтать. Доказать это легко: они всегда говорят, что воля распространяется и вырывается наружу. Напротив, любой акт воли — самоограничение. В этом смысле каждый поступок — самопожертвование. Выбирая что-нибудь, вы отказываетесь от всего остального. То возражение, которое они выдвигают против брака, действительно против любого поступка. Каждый поступок — неотменимый выбор, исключающий все прочие. Когда вы берете себе жену, вы отказываетесь от всех остальных женщин; точно так же, выбрав какой-то путь, вы отказываетесь от всех остальных. Если вы станете английским королем, вы откажетесь от должности бидля[30] в Бромптоне; отправившись в Рим, вы пожертвуете сосредоточенной жизнью в Уимблдоне. Именно из-за этого запрета или ограничения, присущего воле, разговоры анархических поклонников воли столь бессмысленны. Например, Дэвидсон велит нам не обращать внимания на запреты, но ведь «не смей» — необходимое следствие «я хочу»: «Я хочу пойти на праздник, и не смей мне мешать». Анархист заклинает нас быть дерзкими творцами, не думать ни о законах, ни о пределах, но искусство — это ограничение, суть любой картины выявляется рамой. Если вы рисуете жирафа, вы должны нарисовать его длинную шею. Если вы считаете себя вправе нарисовать его с короткой шеей, вы убедитесь, что вы не вправе нарисовать жирафа. Можно освободить вещи от чуждых или случайных, но не от природных свойств. Вы можете освободить тигра от заточения в клетке, но не от полос. Не освобождайте верблюда от грузного горба — вы рискуете освободить его от верблюдности. Не призывайте треугольники разрушить их треугольную тюрьму — если они вырвутся за пределы трех сторон, их жизнь плачевно оборвется. Кто-то написал книгу «Любовь треугольников»[31], я ее не читал, но уверен, что если треугольники были любимы, то за свою треугольность. Так обстоят дела со всем творчеством, которое в некоторых отношениях служит примером чистой воли. Мастер любит ограничения — они определяют вещь, которую он творит. Художника радует гладкий холст, скульптора — бесцветная глина.

Поясним нашу мысль примером из истории. Французская революция была вправду делом героическим и решительным, потому что якобинцы хотели чего-то определенного и ограниченного. Они жаждали демократических свобод, но и всех демократических запретов. Они хотели иметь выборы и не иметь титулов. Республиканство проявляло свою аскетическую сторону во Франклине[32] и Робеспьере, так же как свою широту в Дантоне[33] и Уилксе[34]. Поэтому они создали нечто прочное и четко оформленное — безусловное социальное равенство и крестьянское богатство Франции. Но с тех пор революционную и философскую мысль Европы подорвал отказ от любого выбора из-за связанных с ним ограничений. Либерализм превратился в либеральность, «революционизировать» становится непереходным глаголом. Якобинец мог назвать не только систему, против которой он восстает, но и (что гораздо важнее) систему, против которой он не восстает, которую он принимает. Нынешний мятежник — скептик, он ничего не признает безусловно, он не знает лояльности и потому не может быть подлинным революционером. Его манера во всем сомневаться мешает ему что-либо осудить, ведь любое осуждение предполагает какую-то моральную доктрину, а современный революционер ставит под сомнение не только то учение, которое он осуждает, но и то учение, на основании которого он берется судить. Так, он пишет книгу против имперского гнета, который оскорбляет чистоту женщин, а затем он пишет другую книгу (о проблемах пола), в которой он сам оскорбляет ее. Он клянет султана за то, что христианские девушки лишаются невинности, а затем он клянет ханжей за то, что они ее охраняют. В качестве политика он провозглашает, что война — бессмысленный расход жизней, а в качестве философа, что жизнь — бессмысленный расход времени. Русский пессимист осуждает полицейского за убийство крестьянина и крестьянина за то, что он не покончил с собой. Человек осуждает брак как ложь и распутных аристократов за презрение к браку. Он называет флаг погремушкой, но нападает на угнетателей Польши или Ирландии, которые отнимают эту погремушку. Такой человек сперва отправляется на политическое собрание и там жалуется, что к дикарям относятся как к животным, а затем берет шляпу и зонтик и идет на научное собрание, где доказывает, что они и есть животные. Короче говоря, современный революционер, будучи скептиком, все время подкапывается под самого себя. В книге о политике он нападает на людей, попирающих мораль, в книге об этике он обрушивается на мораль за то, что она подавляет людей. Бунт современного бунтаря стал бессмыслен: восставая против всего, он утратил право восстать против чего-либо.

Можно добавить, что та же беда постигла все свирепые и воинственные жанры литературы. Сатира может быть сумасбродной и анархичной, но ей необходимо превосходство одних вещей над другими, ей нужен образец. Когда мальчишки на улице смеются над полнотой известного журналиста[35], они бессознательно принимают за образец греческую скульптуру, они требуют Аполлона. И удивительное исчезновение сатиры из нашей литературы — пример того, как угасает все воинственное при отсутствии нормы, за которую надо воевать. Ницше от природы саркастичен. Он мог глумиться, хотя не умел смеяться, но в его сатире есть какая-то неосновательность именно потому, что за ней нет ни крупицы обычной морали. Он сам много нелепее, чем то, что он осуждает. Ницше очень хорошо символизирует вырождение абстрактной ярости. Размягчение мозга, которое в конце концов настигло его, не было физическим несчастьем. Если бы Ницше не кончил слабоумием, слабоумием кончило бы ницшеанство. Думать в одиночестве и гордыне — это путь к идиотизму. Каждый, кто не желает смягчить свое сердце, кончит размягчением мозга.

Последняя попытка избежать интеллектуализма приводит к интеллектуализму и, значит, к смерти. Яростное поклонение беззаконию и материалистическое поклонение законам равно кончаются пустотой. Ницше карабкается на шатающиеся горы, но в конце концов взбирается на Тибет и усаживается там рядом с Толстым в стране ничто и нирваны. Оба они беспомощны — один потому, что не может ничего удержать, другой потому, что не хочет ничего упустить. Толстовская воля заморожена буддийским чувством греховности любого конкретного поступка, но и ницшеанская воля заморожена идеей, что любой конкретный поступок хорош: ведь если все конкретные поступки хороши, ни один из них нельзя назвать конкретным. Оба стоят на перекрестке, и один ненавидит все пути, а другому все пути хороши. Результат угадать нетрудно — они стоят на перекрестке.

На этом я кончаю, слава Богу, первую, самую скучную часть моей книги — обзор современных философских систем. Теперь я перейду к своей собственной; может быть, она не интересна читателю, но, на худой конец, интересна мне. Передо мной лежит стопка книг, которыми я пользовался, — стопка искренних и бесплодных книг. Я далеко отошел от них и вижу неизбежный крах ницшеанства, толстовства и других современных учений так же ясно, как видят с воздушного шара, что поезд несется к пропасти. Все эти учения — на пути в пустоту сумасшедшего дома. Ведь безумие — работа ума, доведенная до отказа, а они подошли к нему вплотную. И вот, когда я бился и томился над умными, блестящими и бесполезными книгами, взгляд мой упал на одно из заглавий: «Жанна д'Арк». Я только увидел его краем глаза и тут же вспомнил Ренанову «Жизнь Иисуса». Франс[36], как и Ренан, писал свою книгу в странном тоне почтительного скепсиса. Он отверг свидетельства о чудесах, основанные на Предании, чтобы рассказать нам вещи, просто ни на чем не основанные. Он не верит в те или иные подвиги святой — и делает вид, что знает доподлинно ее ощущения и думы. Но я упомянул об этой книге не для того, чтобы ее ругать; просто имя натолкнуло меня на мысль. Жанна д'Арк не топталась на распутье, отбросив все пути, как Толстой, или приняв их, как Ницше. Она выбрала путь и ринулась по нему стремительно, как молния. Тем не менее в ней было все то, что есть хорошего в Толстом и Ницше; все, что есть в них мало-мальски сносного. Я подумал о великих дарах Толстого — о даре простых чувств, особенно жалости, о любви к земле и к бедным, о почтении к согнутой спине. У Жанны было все это, даже больше: она бедно жила, а не только поклонялась бедности, как типичный аристократ, бьющийся над загадкой крестьянина. Потом я подумал обо всем, что есть хорошего и трогательного в несчастном Ницше, — о его мятеже против пустоты и трусости нашего века. Я вспомнил, как он возопил в пустыне о вдохновенном равновесии опасности, как жаждал топота коней и звал в битву. Что ж, и это было у Жанны, только она сражалась, а не поклонялась сражению. Мы знаем, что она не испугалась войска, тогда как бедный Ницше боялся и коровы. Толстой воспел крестьян — она была крестьянкой. Ницше воспел войну — она воевала. Она побила каждого из них на его поле; была добрей и смиренней Толстого, яростней Ницше. И главное — она делала и сделала много, а они размышляли. Как же тут не подумать, что ее вера владеет тайной нравственной цельности и ощутимой пользы? Так я и подумал; и за спиной Иоанны[37] встал ее Создатель. Ренан страдал тем же, что и Франс. Он тоже отделил милосердие от гнева и попытался убедить нас, что изгнание из храма — просто нервный срыв после провала идиллических надежд. Словно любовь к людям и ненависть к бесчеловечности — не одно и то же! Альтруисты тонкими голосами уличают Христа в жестокости. Эгоисты — у тех голоса еще тоньше — уличают Его в мягкотелости. Чего ж и ждать от нашего времени, когда все помешались на придирках? Любовь великих страшнее, чем ненависть тирана, ненависть — благородней, чем любовь филантропа. Есть в мире великая цельность; и современным людям дано только подбирать ее клочья, поражаясь безумию Христова гнева и безумию Его кротости. Разделили ризы Его, и об одежде Его бросали жребий, хитон же был не сшитый, а весь тканый сверху[38].

вернуться

30

Бидль — церковный сторож.

вернуться

31

«Любовь треугольников» — существование такой книги — вымысел Честертона.

вернуться

32

Франклин Бенджамен (1706—1790) — американский политический деятель, один из авторов Декларации независимости.

вернуться

33

Дантон Жорж Жан (1759—1794) — деятель французской революции, народный трибун, казненный Робеспьером.

вернуться

34

Уилкс Джон (1727—1797) — английский политический деятель, обращавшийся, как и Дантон, с пламенными речами к народу. Отстаивал суверенность личности, выступал против войны с объявившей об отделении от Британской империи Америкой.

вернуться

35

Известный журналист — Г. К. Честертон имеет в виду самого себя.

вернуться

36

Анатоль Франс — Тибо Анатоль Франсуа (1844—1924) — известный французский писатель, одно время находился под влиянием Э. Ренана. В «Жизни Жанны д'Арк» (1908) изобразил главную героиню как несчастную, подверженную галлюцинациям женщину.

вернуться

37

Иоанна — транскрипция имени Жанна, в католической традиции Жанна д'Арк называется святой Иоанной.

вернуться

38

Разделили ризы Его… — Ср.: «Воины же, когда распяли Иисуса, взяли одежды Его и разделили на четыре части, каждому воину по части, и хитон: хитон же был не сшитый, а весь тканый сверху. Итак сказали друг другу: не станем раздирать его, а бросим о нем жребий, чей будет, — да сбудется реченное в Писании: „разделили ризы Мои между собою и об одежде Моей бросали жребий“ (Пс. XXI, 19). Так поступили воины» (Ин. XIX, 23—24).