Выбери любимый жанр

Выбрать книгу по жанру

Фантастика и фэнтези

Детективы и триллеры

Проза

Любовные романы

Приключения

Детские

Поэзия и драматургия

Старинная литература

Научно-образовательная

Компьютеры и интернет

Справочная литература

Документальная литература

Религия и духовность

Юмор

Дом и семья

Деловая литература

Жанр не определен

Техника

Прочее

Драматургия

Фольклор

Военное дело

Последние комментарии
оксана2018-11-27
Вообще, я больше люблю новинки литератур
К книге
Professor2018-11-27
Очень понравилась книга. Рекомендую!
К книге
Vera.Li2016-02-21
Миленько и простенько, без всяких интриг
К книге
ст.ст.2018-05-15
 И что это было?
К книге
Наталья222018-11-27
Сюжет захватывающий. Все-таки читать кни
К книге

Интернат
(Повесть) - Пряхин Георгий Владимирович - Страница 12


12
Изменить размер шрифта:

Класс облегченно вздохнул.

Тем не менее история имела продолжение, причем самое неожиданное.

* * *

В интернате на третьем этаже — маленькая угловая комнатушка, в которой хранились географические карты, всевозможные схемы, словом, наглядные пособия. Учитель распорядился подселить туда Плугова. Преподаватели глухо сопротивлялись, особенно Петр Петрович — ему казалось, что такое соседство подрывает основы естествознания. Но Учитель был настойчив, и в конце концов Плугов со своим мольбертиком, с красками и карандашами просунулся-таки в угловую комнату и зажил там среди полушарий и двухтактных двигателей в разрезе тихой укромной жизнью наглядного пособия. Исправно появлялся на уроках, тоже, можно сказать, в качестве наглядного пособия, а остальное время рисовал.

Может, Учитель потому и выставил его к пособиям, чтобы лишний раз не сталкиваться в классе с собственными изображениями…

Формальный повод для вселения (или выселения) был такой; Учитель сказал, что Плугов будет оформлять школьные стенные газеты и нарисует серию портретов великих русских писателей, которая поднимет идейный уровень интернатского коридора. Если же говорить по сути, Учитель бросил Плугову круг. Выплывешь — хорошо, не выплывешь, пеняй на себя. Он даже не смотрел в ту сторону, куда бросил пробковую штуковину: никогда не заходил в комнату, не интересовался плуговскими делами, в том числе великими писателями. Вовремя щелкнуть кнутом…

А что он мог больше? Кропотливо и самоуверенно проедать плешь воспитаннику? Изучайте анатомию, Владимир. Учитесь у больших художников. Вот, скажем, «Бурлаки на Волге». Или, например, «Опять двойка». Какая гамма чувств!..

Из всего, что нужно Плугову: краски, кисти, нравоучения — сухая, докторская рука Учителя с ястребиной зоркостью выхватила главное: одиночество. Иночество одиночества — разве не из него в конечном итоге произрастает все сущее в нас? Мы сами растем в одиночестве…

Само собой разумеется, что вслед за Плуговым в угловую комнатушку просочились и мы: Гражданин, Бесфамильный и я. Она была такой узкой, что напоминала ружейный ствол. После полудня в него плотно, со скрипом, как латунный патрон, входило солнце. И — взрывалось, оставляя на развешенных вдоль стен пособиях линялые ожоги. В такое время находиться в комнате невозможно. Зато как хорошо здесь вечером, на закате! Сидишь на стуле лицом к окну (сидеть тут можно либо лицом к окну, либо лицом к двери), читаешь, а солнце, зависшее над близким, прямо к забору подступившим горизонтом, нежарко, по-собачьи лижет тебе руки, щеки… Поднимаешь глаза от книги и видишь степь, что начинается сразу за городской окраиной. Она видна и днем, но днем ее краски блеклы, сухи, нетревожны, в закатную же минуту ее живой водой заливает теплый, сочащийся с горизонта свет, и она, ожившая, заговорившая, тоже подступает близко, ближе заборов — к самой душе.

Закроешь глаза и видишь дом. Летом в доме вставал рано — надо было гнать в стадо корову. Поднимаешься, пройдешь лунатиком через комнаты и сенцы, сядешь, сложившись, как озябший кузнечик, на пороге, где в ранний час самое теплое местечко во всем доме, и то ли спишь, то ли просыпаешься. Восходящее солнце ласково брызжет в лицо, от его теплых брызг еще слаще смежаются веки, алые теплые сны доплывают перед глазами, но они уже озвучены самой что ни на есть будничной реальностью: сквозь дрему слышно, как мать доит Ночку. Сначала молоко бьет в пустую доенку резко, певуче, затем струи становятся глуше и уже не поют, а хрипят, коротко и сдавленно: хр, хр. Так взлетают из хлебов молоденькие куропатки: хр — и нет их. Мать вполголоса разговаривает с Ночкой, они — каждая — планируют свой день, а закончив дойку, мать, как слепого, тронет меня за плечо, я выпью кружку парного молока, и мы с Ночкой отправимся в стадо: исполнять ее распорядок.

Ночка и сама прекрасно знает дорогу, могла бы дойти без меня, мое сопровождение даже уязвляет ее, и она держится намного впереди меня, сохраняя некоторую независимость в глазах своих простецких товарок. Задымленная росой трава холодна, обжигает босые ноги, и они становятся красными, как с мороза, за нами с Ночкой остается теплый след, и когда я, проводив корову до места сбора сельского стада, возвращаюсь этой тропинкой назад, она больше не жжется, мы с Ночкой сбили росу, и трава здесь подсохла и прогрелась, бежать по ней одно удовольствие. Гудит над головою солнце, мерно и неудержимо поднимаясь ввысь, круто натягивая за собой и без того истончившееся небо, и вслед за ним, за восходящим солнцем, цепко устремляется, увеличивается в росте все живое вокруг: и птицы, и травы, и я — птица, травинка, росинка этой степи, бегущая по ней без всяких усилий, с той легкостью и естественностью, с какой люди летают во сне. Летают, когда растут…

По воскресеньям Плугов ходил на этюды, и я частенько увязывался с ним. Чаще всего мы ходили на речку. На всем своем пути наша речка смертельно боролась со степью. Степь всячески оттискивала ее и, если это ей удавалось, хищно, в два-три года растерзывала ее старые русла, но речка, охраняемая тонкой ниткой пойменной зелени, по весне оживала вновь. По существу это была уже другая река, но она торила путь к морю с такой же настырностью, с какой ищут свою родовую дорогу птенцы перелетных птиц. Степь по-звериному отступала, чтобы далеко, уже у самого Каспия, когда заветная цель была так близка и ночные ветры доносили до речки бередящую прохладу великой воды, вновь наброситься на нее, обессилевшую, потерявшую бдительность, изодрать и разметать ее окровавленные перья гнилыми болотцами и слабыми, не помнящими родства ручейками. Никогда еще Кума не доходила до моря, победа всегда оставалась за степью. Но после победы, до самого моря, степь становилась пустыней.

Сама вода несла в себе следы этого противоборства, дававшего жизнь и реке, и степи. Желта, глиниста, густа и шла по узкому руслу, как таран, тяжело закручиваясь на бездонных ямах. Плугов устанавливал на высоком, обрывистом берегу этюдник и рисовал купоросно зеленевшие на противоположной низинной стороне реки виноградники. Я купался или лежал на круче, подперев голову руками, и смотрел, как глубоко внизу, тускло вспыхивая под солнцем, плавится и ропщет чуждая мне, степняку, стихия.

Иногда с нами приходил Гражданин, и это было чревато последствиями. Он слишком деятелен, чтобы вот так, уставившись в воду, лежать на берегу. Плугову не мешал — мы крепко досаждали Володе в житейских делах, но тушевались, когда он брал в руки кисть или карандаш, и это негласное почтение к его ремеслу сохранилось по сей день, — а меня непременно втягивал в какую-нибудь авантюру. Если это было в конце лета или в начале осени, то мы переплывали на другой берег, пробирались ползком в прогретые, обдававшие сухим мускатным духом виноградники, наспех набивали лопавшимися гроздьями майку с завязанными концами, по ложбинке между кустами возвращались с нею к реке и, рискуя получить в зад заряд соли первого помола, плыли к Плугову. Все время, пока свершалась кража, Володя увековечивал прикумские виноградники и между делом наблюдал обстановку в хорошо просматривавшемся сверху шалаше сторожа.

Говорят, краденое — самое вкусное. Кисти винограда были желты, как вспоившая их речная вода. Плугов рисовал, а Гражданин, ценя время и заслуги Мастера, кормил его, как аиста, с руки, и поднятая им гроздь загоралась на солнце маслянистым лампадным светом.

* * *

Мы успешно обживали комнату. Снесли в нее свои немногочисленные книжки, выпросили у завхоза покалеченный стол и, отремонтировав, тоже втащили сюда. Приходили в угловушку после ужина и частенько засиживались до отбоя. Читали, спорили до молодого петушиного хрипа по самым животрепещущим вопросам — например, о смысле жизни. (Самым здравомыслящим был Плугов: он спокойно наблюдал петушиные бои.)

— Мы рождены для поисков истины, — крыл Монтенем один.

— Жизнь человеческая — настолько случайное явление, что искать смысл в ней бессмысленно. Самообман…