Выбери любимый жанр

Выбрать книгу по жанру

Фантастика и фэнтези

Детективы и триллеры

Проза

Любовные романы

Приключения

Детские

Поэзия и драматургия

Старинная литература

Научно-образовательная

Компьютеры и интернет

Справочная литература

Документальная литература

Религия и духовность

Юмор

Дом и семья

Деловая литература

Жанр не определен

Техника

Прочее

Драматургия

Фольклор

Военное дело

Последние комментарии
оксана2018-11-27
Вообще, я больше люблю новинки литератур
К книге
Professor2018-11-27
Очень понравилась книга. Рекомендую!
К книге
Vera.Li2016-02-21
Миленько и простенько, без всяких интриг
К книге
ст.ст.2018-05-15
 И что это было?
К книге
Наталья222018-11-27
Сюжет захватывающий. Все-таки читать кни
К книге

Дорога уходит в даль... - Бруштейн Александра Яковлевна - Страница 40


40
Изменить размер шрифта:

— А потом? — спрашиваю я.

— Потом подождем, пока у нее подрастут крылья.

— А потом?

— А потом она улетит и забудет о нас.

— Жалко… — говорю я, помолчав.

— Нет, не жалко — мы тоже о ней забудем!..

На обратном пути от Ивана Константиновича мы идем с мамой по Большой улице. У дома Харькевича мы, по моей просьбе, останавливаемся. В этом доме есть одна квартира, в которой постоянно останавливаются и дают свои представления все приезжающие в наш город — в афишах всегда сказано «на самое непродолжительное время» — фокусники и другие заезжие артисты. У подъезда этого дома всегда висят громадные плакаты с надписью: «Спешите! Спешите! Чудо природы! Неразрешимая загадка! Всего на несколько дней!», и яркими красками намалеваны эти чудеса природы и неразрешимые загадки: сросшиеся близнецы, женщина с бородой, и т. д.

Сегодня около подъезда висят плакаты: «Чудо-художник рисует ногами», и, по обыкновению, сообщается: «Спешите! Спешите! Всего 3 дня!»

Конечно, я жалобно прошу:

— Ма-а-ма…

И, конечно, мы поднимаемся по лестнице, уплачиваем пятнадцать копеек — десять за маму и пять за меня.

В большой комнате — это зал представлений — перед маленькими подмостками стоят в три ряда стулья. Народу не много.

— Не знаю, не знаю… — недоверчиво говорит сидящий рядом с нами почтово-телеграфный чиновник. — Бог его знает, интересно ли…

— Поглядим, тогда будем знать, — рассудительно отзываемся его спутница.

— Вот я вам скажу, я в Санкт-Петербурге видал — в саду «Аркадия»… Там актерка на лошади выезжала. Лежит на спине у коня, к хвосту головой, а волосы у ней распущены и песок подметают! Вот это было произведение искусства! Не абы что!

Раздается звонок. Кто-то играет на пианино: блям-блям-блям. Публика рассаживается на стульях.

На подмостки, где стоит большой мольберт и стул, выходит человек с измятой физиономией, похожей на изжеванный окурок папиросы. Мотнув головой, как лошадь, отгоняющая этим движением слепней, он громко прокашливается и начинает говорить.

— Почтеннейшая публика, — заводит он удивительно жидким и скучным голосом, без всяких знаков препинания, — сейчас вы увидите величайшее чудо необъяснимую загадку природы художника лишившегося обеих рук отрезанных по самые плечи вообще говоря безвыходная трагедия но вот что делает бог художник этот научился рисовать ногами и вы сейчас убедитесь в этом сами.

Мотнув еще раз головой, человек с измятым лицом обращается к кому-то невидимому для публики:

— Маэстро, публика просит вас выйти и показать ваше искусство.

На подмостки выходит высокий, стройный человек с симпатичным лицом. Оба рукава его пиджака совершенно пусты сверху донизу, и концы рукавов заложены в оба кармана. Это и есть безрукий художник. Он кланяется зрителям без улыбки, с достоинством. Человек с мятым лицом снимает с художника пиджак и показывает публике, что руки в самом деле отсутствуют, — они вроде как подрезаны под корень, не осталось даже самой маленькой культи.

Художник садится на стул перед мольбертом. Движением ног одна об другую он сбрасывает с себя туфли.

— Миша! — говорит он тоном приказа.

Человек с мятым лицом (он и есть «Миша») вставляет кусок угля в пальцы ноги художника. И художник начинает рисовать ногой.

Сперва на мольберте появляется что-то вроде извилистой речки. По обе стороны ее возникают деревья, — нет, это не речка, а дорожка в лесу. Потом из-за деревьев появляется солнце. Все.

— «Дорога уходит в даль…», — объясняет художник. — Это пейзаж.

Миша снимает с мольберта лист с пейзажем. Под ним оказывается другой лист, чистый. На этом листе художник все тем же способом — углем, зажатым между пальцами ноги, — резкими чертами набрасывает лицо: маленькое ухо, маленький глаз, толстый носище, похожий на свиной пятак, — в общем, преотвратительная харя!

— Его степенство купец первой гильдии Тит Титыч Толстопузов! — объявляет художник. — Портрет-карикатура.

За этим следует последний рисунок: жирная женская морда, утонувшая в двойных и тройных подбородках, с заплывшими жиром глазами, в повойнике: «Благоверная супруга Тита Титыча, купчиха Хавронья Сидоровна».

Зрители смеются, хлопают.

Художник встает, нашаривает ногами туфли. Измятолицый Миша, показывая на рисунки, сделанные только что художником, предлагает желающим приобрести их.

Желающих не оказывается.

— Недорого… Купите! — предлагает Миша. Художник стоит неподвижно. Глаза его опущены. Губы крепко сжаты.

— А сколько? — вдруг спрашиваю я.

Мама очень решительно берет меня за руку.

Миша с изжеванным лицом бросается к нам:

— Дешево… По сорок копеек за рисунок… Ладно — хотите, отдадим за тридцать. Идет?

Я смотрю на маму умоляющими глазами.

— Мамочка!..

Мама платит Мише тридцать копеек.

Художник подходит к краю подмостков.

— Который из рисунков вы желали бы приобрести?

Вот когда мама показывает всю разницу между своим тактичным умением всегда и везде сказать и сделать то, что нужно, и моим неумением! Подняв на художника свои прекрасные глаза, мама говорит с хорошей улыбкой:

— Я прошу, чтобы господин художник сам выбрал рисунок для моей дочки…

Художник смотрит на маму, потом на меня. Вероятно, ему передается мое волнение и мое восхищение перед ним, потому что глаза его теплеют, он говорит очень сердечно и просто:

— Пусть маленькая барышня возьмет рисунок: «Дорога уходит в даль…». Когда я еще был художником, — а я был настоящим художником, прошу мне поверить! — это была моя любимая тема: «Все — вперед, все — в даль! Идешь — не падай, упал — встань, расшибся — не хнычь. Все — вперед! Все — в даль!..»

На улице мама говорит мне не то сердясь, не то смеясь:

— Я с тобой больше никуда не пойду!

— Почему?

— Потому что ты — невозможная, — говорит мама торжественно. — Ты — самая невоспитанная девочка на свете! Я еще удивляюсь, как ты не полезла целоваться с этим бедным художником, как с тем индийцем!

— Ну, мамочка, индиец — это же совсем другое… Я его поцеловала потому… да, потому, что он же не понимает слов!.. А художник — какой молодец, правда? Как ты думаешь, он герой?

— Надоела ты мне со своими героями! И ходи по-человечески, не забегай вперед меня, не заглядывай мне в глаза, не наступай мне на носки туфель…

Не стоит, вероятно, и говорить о том, что, придя домой, я первым делом разуваюсь, вдеваю между пальцев правой ноги карандаш и пытаюсь для начала если не нарисовать что-нибудь — рисую я и рукой очень плохо! — то хотя бы написать свое имя. Увы, у меня ничего не получается! Пробую сделать это левой ногой — такой же результат. Вот когда до меня доходит, как трудно, как невообразимо трудно было художнику научиться рисовать ногой!

Рисунок художника углем на бумаге «Дорога уходит в даль…» заделали в рамку под стекло и повесили в моей комнате. В течение ряда лет, утром, открывая глаза, я видела дорогу среди деревьев, из-за которых вставало солнце, и вспоминала слова художника: «Упал — встань. Расшибся — не хнычь. Дорога уходит в даль, дорога идет вперед!» Это были мужественные слова мужественного человека. Увечье не победило его — он победил свое увечье. Он не растерялся, не пал духом, он не просил милостыню, как просят калеки, он работал как мог. Если бы он жил теперь, в наше время, в Советской стране, его мужеству, его сильной и умной воле нашлось бы лучшее применение. Но тогда, более шестидесяти лет назад, у него не могло быть сознания, что он хоть чем-нибудь нужен людям. Может быть, оттого его тогда обрадовало, что кто-то хочет приобрести его рисунок, что девочка с бантом на кудлатой голове смотрит на него с уважением и восторгом. Художник сказал мне свои замечательные слова, как напутствие, а я запомнила их на всю жизнь — как завет воли к сопротивлению.

Ох, как пригодились мне в жизни эти слова!

Глава четырнадцатая. 19 АПРЕЛЯ — 1 МАЯ

Утро. Делать мне нечего, не стоит ничего начинать, сейчас придется бросить: Павел Григорьевич должен прийти на урок. Чтобы чем-нибудь заняться, я делаю всякие краткосрочные дела: поливаю цветы в цветочных горшках, насыпаю корму канарейке, читаю наоборот справа налево видные в окно уличные вывески: «акетпа» — вместо «аптека», «яанчолуб» — вместо «булочная». Потом сажусь за свой столик и просматриваю работу, приготовленную для Павла Григорьевича. Мне не нравится, что буква "о" у меня везде как гладкое яйцо, и я всюду приписываю к ней петельку — она становится похожа на фасоль, это гораздо интереснее. Сделав и это многополезное дело, я вспоминаю, что можно еще сорвать с календаря вчерашний листок и прочитать то, что напечатано на нем с изнанки.