Выбери любимый жанр

Выбрать книгу по жанру

Фантастика и фэнтези

Детективы и триллеры

Проза

Любовные романы

Приключения

Детские

Поэзия и драматургия

Старинная литература

Научно-образовательная

Компьютеры и интернет

Справочная литература

Документальная литература

Религия и духовность

Юмор

Дом и семья

Деловая литература

Жанр не определен

Техника

Прочее

Драматургия

Фольклор

Военное дело

Последние комментарии
оксана2018-11-27
Вообще, я больше люблю новинки литератур
К книге
Professor2018-11-27
Очень понравилась книга. Рекомендую!
К книге
Vera.Li2016-02-21
Миленько и простенько, без всяких интриг
К книге
ст.ст.2018-05-15
 И что это было?
К книге
Наталья222018-11-27
Сюжет захватывающий. Все-таки читать кни
К книге

Бермудский треугольник - Бондарев Юрий Васильевич - Страница 28


28
Изменить размер шрифта:

Андрей услышал чеканящий ответ Татарникова (Спирин молча курил) и с необычной реальностью увидел четверых своих сокурсников, обозленных, неуравновешенных, близких с университета и не вполне близких сейчас, которых хорошо понимал и которых понимал лишь наполовину, увидел их, сидящих на низких диванах, и этот ташкентский цветастый ковер на полу, где стояли бутылки с пивом, и подумал, что произошло и происходит что-то ненужное, извращенное, омерзительное в их жизни, не поправимое ни бесконечными разговорами, спорами, согласиями и несогласиями, и нет выхода, нет спасения от катящейся на них мутной лавины всеобщей беды.

Он очнулся от ровного голоса Мишина:

— Знаешь, Андрей, Россия — уже полустрана. Полуколония. Полупротекторат. Как-то легко люди избавились от доброты, милосердия, от духовной русскости. Такие, Виталий, на улицы не выйдут. У них висят знамена на кухне: “Меня не затронет”, “пронесет”. Вокруг страшное человеческое безлюдье. Согласен с Виталием: мещанство — путы. Не перестаю поражаться современникам. Не могу их понять. Неужели после расстрела Белого дома половине народа наплевать на свою судьбу? Так выходит?

— Да, так, — кивнул Андрей.

— Не очень так! — запротестовал Татарников. — Так, да не так!

— Жалеем народ, — продолжал Мишин, не отвечая Татарникову. — Но народ не жалеет себя. Уничтожает себя. Наверно, когда все начнут жрать асфальт вместо хлеба, тогда очнутся и встанут с четверенек. Встанут и начнут оглядываться: да что это с нами делают? Если же не встанут — рабы американской империи на сотню лет! И конец русской нации. Конец русской истории. Вот что чудовищно!

Татарников, мрачнея костистым лицом, отчего его глаза приобрели давящую черноту, поглядел на Мишина:

— Ты — оголенный пессимист, не говоря уж о твоей откуда-то подсунутой русофобии!

Мишин с виноватой улыбкой снял очки, подышал на стекла:

— Я? Пессимист? Положим. Но с качеством надежды.

— Ваше писательство, батюшка, пожалейте сирых! — дурашливо вскричал Жарков, вращая выпуклыми глазами. — Ваши умствования не понятны мне, дураку русскому. Коли вы имеете собственные умствования о нашей жизни, в которой не очень нищим существуете, то имеете ли вы право судьей быть?.. А то, позвольте, по вашему представлению…

— Не позволю “по вашему представлению”! — с внезапной для него осерженностью перебил Мишин. — Попрошу тебя, Афанасий, помолчать и не изображать юродивого из какой-то дурацкой пьесы! Слушай и умней, если еще способен!

— Черт совсем возьми, достаточно, наконец! — вмешался Андрей, опять охваченный чувством бесполезности всех этих споров и бурных разноречий, что, против ожидания, не соединяло, а разъединяло их, еще недавно понимавших друг друга и прощавших многое в несогласиях и несовпадениях. — Хватит убивать словами, в конце концов! Наши крики и стоны — эхо в этой комнате! Никто их не услышит, никому они не помогут! За десять лет уважаемые политики заболтали всю Россию! И мы — тоже?

Все замолчали, и Андрей, собирая хмурым взглядом хорошо знакомые лица, повторил вполголоса:

— Кому нужны наши споры? Свихнуться можно от слов, которые мы наговорили. А все же дело в том, о чем сказал Тимур: страх и апатия… И никто не верит ни во что. И никто не знает, что делать. Поэтому хочется послать все… подальше…

Несколько голосов взорвалось и столкнулось, недоброжелательный шум ветром качнулся в лицо Андрея:

— Значит, пусть будет, что будет?

— Ренегатство! А палачи девяносто третьего года?

— Предаешь себя, Андрюша! Забыл милицию, где тебя чуть не угробили! Значит, ты такой же русофоб, как Стасик? Два сапога — пара и оба на одну ногу!

— Он прав, прав! Я познакомлю его с нашим режиссером! Все устали от политики! Никто не верит!..

И ощущая на лице озноб, Андрей на какую-то секунду пожалел о том, что сказал в отчаянии.

Последнюю фразу “никто не верит” выкрикнул Жарков, и тотчас по-актерски (кого он то и дело играл?) закрыл рукой рот, озабоченный вырвавшимся смехом: не громко ли, не слишком ли выявил удовольствие после разочарованного заявления Андрея? Мишин не произнес ни слова, прикидываясь человеком, не долженствующим возражать на то, что не было однозначным и в чем сомневался сам.

“Вот кто не простит”, — подумал Андрей о Татарникове.

Прямой взгляд его жестоких графитных глаз требовательно спрашивал Андрея, каким это зигзагом занесло его в пакость и грязь? Он сидел прямой, изжелта-серый, как всегда, изготовленный отвергать любое сомнение в правоте всего русского, прошлого, не принимающий ничего реформистского, что он называл “самым диким произволом респектабельного криминала, где правит царь царей, президент президентов”.

— В каждом интеллигенте сидит книжник и конформист, — сказал он непоколебимо. — Будь моя воля, я бы всех уставших и разочарованных выгнал из журналистики. В дворники, в швейцары!

И слыша в баритоне Татарникова нарастающую злость, Андрей с деланным сокрушением сказал:

— К сожалению, — хватило моей фантазии недостаточно.

— Так начинается предательство! Странно: сегодня трое из нас попятились назад. Объясняю подобные шаги малодушием, а может быть, и трусостью. Поэтому считаю — наступает нищета нашей дружбы. — И Татарников, глядя с металлическим отчуждением то на Андрея, то на Мишина, прибавил: — Как видно, всем нам следует разбежаться, чтобы не усугублять неприятие друг друга, если не вражду…

— Это глупо, Виталий! — не удержался Андрей. — Чего ради сжигаешь корабли? Думаешь, сейчас ты отличился блеском аналитических способностей? Тогда лучше скажи на простом русском языке — что предлагаешь ты? Татарников веско ответил:

— Просвещать! Учить уму-разуму! Объяснять, кто друг и кто враг. Организовывать протесты, демонстрации, гражданское неповиновение. Лучше никогда, чем поздно!..

— А практически как? Газеты, радио, телевидение в руках демократической шпаны. Идти в народ? Начать движение народников? Ты уверен, что народ потянется, зевнет, проснется и начнет слушать болтунов-интеллигентов? Я — не уверен. Хотя исконного средневекового послушания в России никогда не было и в помине!

— Без оружия народу ничего не сделать, други мои, — сказал вдруг Спирин с безучастным спокойствием. — Все остальное — говорильня.

— Вот что неплохо бы! — поддержал вдохновенно Татарников. — Но где оно?

— Господи! — вскрикнул Жарков, поеживаясь, как от холода. — Господи, за что наказание такое? Снизойди к ним, дай им разум, просвети… О каком они оружии? Зачем?

— Ханжит актер, — скривился Татарников. — Из какой пьесы? Ух, сильно ханжит! С каких времен он стал у нас верующим? Отчего ты так замандражировал? Отчего перепугался? Пока еще тебя не арестовывают. Оружия у тебя пока нет.

— Я ухожу, я уйду… мне что-то плохо, голова болит, — забормотал обморочно Жарков. — Мне надо… на воздух. Сейчас выйду, посижу во дворе на скамейке…

Он встал и при всеобщем молчании шатко двинулся к двери. Татарников сказал вслед:

— Медвежья болезнь.

— Бывает и другое, — сказал Спирин.

Спирин сидел на крайнем диване поблизости от двери и, когда Жарков проходил мимо, он протянул ему для прощания руку и, не выпуская вялую кисть Жаркова, привлек его к себе не так чтобы очень сильно, но тот споткнулся на толстых ногах, обжатых джинсами, жалобно вскрикнул:

— Ай, больно!

— Неужели больно? — равнодушно не поверил Спирин.

— Пусти руку! — застонал Жарков, вырываясь. — Ты мне пальцы сломаешь! Больно, больно же!

— Будет гораздо больнее, Афанасий, если вздумаешь болтать лишнее, запомни, друг милый, я не шучу, — отпустив руку Жаркова, пообещал Спирин, и в его повышенном ласковом обещании не было прямой угрозы, а прозвучало нечто другое, отчего мясистые губы Жаркова запрыгали в нервном ознобе:

— На коленях, на коленях могу поклясться! Я не предатель! Я верный товарищ! Я ни разу в жизни… Ой, как больно!

Он замотал рукой, стал дуть на пальцы, униженно заискивая перед силой Спирина.

— Иди, актер, не наводи тоску, — посоветовал скучно Спирин. — Сцена тебя испортила. Вынула душу мужика, а вставила хрен знает что взамен.