Выбери любимый жанр

Выбрать книгу по жанру

Фантастика и фэнтези

Детективы и триллеры

Проза

Любовные романы

Приключения

Детские

Поэзия и драматургия

Старинная литература

Научно-образовательная

Компьютеры и интернет

Справочная литература

Документальная литература

Религия и духовность

Юмор

Дом и семья

Деловая литература

Жанр не определен

Техника

Прочее

Драматургия

Фольклор

Военное дело

Последние комментарии
оксана2018-11-27
Вообще, я больше люблю новинки литератур
К книге
Professor2018-11-27
Очень понравилась книга. Рекомендую!
К книге
Vera.Li2016-02-21
Миленько и простенько, без всяких интриг
К книге
ст.ст.2018-05-15
 И что это было?
К книге
Наталья222018-11-27
Сюжет захватывающий. Все-таки читать кни
К книге

История в стиле рэп - Щербакова Галина Николаевна - Страница 8


8
Изменить размер шрифта:

Сусанна… Никогда не знала ее молодой. Она всегда была старой училкой. И она любила меня за мое, сродни помешательству, книголюбие. Я читала все! Я все помнила. Я подсказывала ей забытые строчки. Мы обе удивлялись этому моему знанию ее забытых строчек. Одним словом, по литературе я была первая. Это, как теперь говорят, была моя фишка.

Я вспомнила девчонку из больницы с проколотой ножом ягодицей. «Это твоя фишка», – сказала ей не кто-нибудь – мать! Так вот, моей фишкой в возрасте той девчонки были книги. И это я вспомнила сейчас. Видимо, ни к селу, ни к городу. Тех, кто не любил читать, я за людей не считала. Сусанна даже беседовала со мной об этом.

– Видишь ли, – говорила она, – ты очень воображаешь. Есть вещи поважнее чтения книг. Умение лечить. Стряпать. Умение растить детей. Строить дома. А книголюбие само по себе еще никакая не доблесть.

– Как можно не любить читать? – сопротивлялась я.

– Детка, – говорила Сусанна, – поверь на слово, Шекспира можно не знать и быть хорошим человеком.

Я вспоминаю это сейчас, но тогда она говорила о Шуре, которую я высмеяла, когда та сказала, что «Домби и сын» – пьеса Шекспира.

– Начитанность, – сказала Сусанна мне, – если она не делает человека мудрее и добрее, никакой цены не имеет. Тем более что Диккенса у нас не читал никто. Не думаешь же ты, что Домби дает тебе некое превосходство?

Я именно так и думала. Да что там говорить, я и сейчас так думаю. И, может, сейчас даже больше, чем тогда. В пору моей школы чтение и нечтение хотя бы сравнивались, и сравнение это имело цену. Сейчас моя дочь, окончившая институт, говорит мне в открытую: «И что я буду делать с твоими книгами потом?» Имеется в виду, после моей смерти.

Значит, что? Я не стала мудрее и добрее, если сейчас вспоминаю эпизод с Шуркой без всяких угрызений совести. Господи! Это неправда!

На все эти мысли-воспоминания хватило одной печенюшки. Я смотрю на Шуру. В отличие от меня, зажатой, она сидит мягко, расслабленно. Круглые, огрузлые плечи, истекающий вниз подбородок стареющей женщины, пучок седеющих волос лениво схвачен резинкой. Руки… Самое говорящее в женщине. Знаю собственные артритные фаланги и взбухающие от мытья и стирки жилы, и буйно зарастающие лунки ногтей. Я научаюсь в люди выходить в перчатках, потому покупаю дорогие и тонкие. Каждому свой маскарад. У Шуры разлапистая ладонь, не знающая каждодневного ухода. Но в ее руке есть какая-то красота в отличие от моей короткопалой ладони. Ее руку вполне можно рисовать на дорогом подлокотнике, она будет там на месте, сильная и уверенная. И я сжимаю в кулак свою куриную лапку. Ах, как выбивает меня из седла это сравнение. Как я скукоживаюсь в собственный бессильный кулачок. Ну, и где вы, Шекспир и Диккенс, слабо вам помочь мне сейчас всей своей мощью? И я задаю самый бездарный из всех вопросов:

– Ты живешь одна?

А то не видно! Ни одного мужского причиндала ни в коридоре, ни в комнате. И не скажешь «мужской здесь выветрился дух», его здесь просто не стояло.

– Дочь уехала. Пока одна.

– Она же у тебя милиционер. И где же она сейчас?

– Тебе это будет трудно понять. Она в армии. В Чечне.

– Господи Иисусе! – говорю я. – Зачем же так?

– У матерей-одиночек, – отвечает Шура, – вырастают или никчемушки или мастера на все руки. Она у меня и медсестра, и повар высшего класса, и даже снайпер. Она там нужнее.

– Глупости, – говорю я. – Не может женщина быть нужнее на войне, чем в мире. Тем более, в такой войне.

– Всяческая война – кровь и раны, а значит, надо их кому-то перевязывать.

Не буду же я говорить матери, что я думаю об этой войне, о тех, кто ее начал и продолжает, о горе и стыде России за нее, которые она, возможно, не расхлебает за всю ее жизнь.

И меня просто распирает от неприятия этой величавой дуры-матери, которую я – правильно делала! – не любила именно за это покорство судьбе, за распластанность перед жизнью, за изначальное приятие всего, что свалится на голову. За невежество, одним словом.

Кажется, я выкарабкиваюсь из собственного скукоженного кулачка, и меня уже не беспокоит ее сильная ладонь, она вызывает во мне гнев. Да дала бы ею по заднице дочери и не пустила бы на эту треклятую войну. Но полные ее пальчики, небось, сложились в знамение, благословили. Ах ты, господи Боже! Что же это все так наперекосяк? Зачем ты, Господи, создал матерей-одиночек?

– Извини, конечно, но у девочки был отец? Или он – великая твоя тайна?

– Он твой муж, – говорит она

Меня всегда занимал вопрос, почему женщины последних ста лет разучились терять сознание? Почему они не млеют, как их бабки, от грубого слова, от неожиданной вести? Куда исчезло, кем выметено прочь это спасительное умопомрачение, которое дает передышку мозгу, чтобы осознать весть. У меня же даже не отвисла от удивления челюсть. Хотя, как я выглядела со стороны, я не знаю. Какие слова годятся в этой ситуации? Почему изнутри поднялись и встали, готовые на выход, слова «Ах ты, сволочь!» Но это не о Шуре, а об Алексее.

– Грех, – говорит Шура, – был один раз, в тот выпускной вечер. Вернее, в утро. В Дылеевской балке. Помнишь такую? Я ведь хотела, как все, поступать в институт, но у меня начался токсикоз, а мама-покойница лечила меня от острого отравления. Она умерла, когда узнала, что со мной. Если бы не бабушка, я не знаю, как бы я выжила и поднялась. Я встретила Алешу, когда он уже поступил в институт, приехал гордый такой. В магазине столкнулись. А я вся в пятнах, страшная, как война. Он меня не узнал. А когда узнал, спрашивал, знаю ли я, где ты. Вот именно! Встретились и говорили о тебе. Я ему и сказала, что ты на филологическом, в одном городе с ним. «Класс! – сказал он. – Я ее найду». И никогда больше. Мы с бабушкой вдвоем растили Инку. В нищете, но в любви.

Она что-то говорит еще, но я замираю на имени. Ее дочь зовут, как и мою.

Это не может быть случайностью, где-то здесь вранье. Инной звали сестренку Алексея. Она умерла, когда ей было четыре года. Как он мне рассказывал, он плакал больше родителей, так он ее любил. Имя нашей дочери было предопределено.

А дочери Шуры? Ах, Алексей, Алексей… Как мне это пережить? Жила же почти тридцать лет без знания, и как хорошо было. Это мне, страстной поборнице знаний, какими бы разрушительными они ни были, пинок в солнечное сплетение. И я вдруг осознаю, что уже не люблю мужа. Он мне чужой, ибо он не имел права не знать о Шуре. Раз была Дылеевская балка.

Ах, эта балка, балка! Туда ходили все. По ее корявому дну протекала речка Нелеповка, два-три шага в ширину вброд. Это была наша местная Миссисипи, по-нашему – Мисиписи. Но мне нравилось слово «Нелеповка». Оно точно отражало суть пространства и времени. Нелепым и глупым было время застоя, в который превратился осуществленный по указу партии коммунизм, нелепым было пространство двух склонов, поросших сухим чертополохом, с крапами скромных фиолетовых цветов, и эта грязная неизвестно откуда и куда бегущая вода. Но на этих склонах обнимались и теряли невинность, в этой воде смывали следы греха.

Значит, там… А уже потом была Лена Кучерена. И что и где было с ней? И кто был еще?

Мне даже не важно, кто… Важно то, что он мне говорил, что я у него первая и единственная. И мы даже холили и нежили эту взаимную невинность и гордились ею. Что ты еще не рассказал мне, Алеша? Ложь – река Нелеповка, она не имеет конца, она куда-то впадает, в чем-то растворяется и возникает снова, обновленная, чтобы течь мелко и бесконечно.

Никогда я не была в такой ясной и пронзительной памяти. Будем считать, что это альтернатива всем женским беспамятствам прошлого.

– Мне пришлось сказать дочери, кто ее отец, – говорит Шура.

– И…

– Ты же знаешь, здесь остались ваши дальние родственники. Слово за слово…

– И…

– Однажды вас троих показали по телевизору.

Я так и не видела этой передачи. Глупая дискуссия об отцах и детях. Героиней была наша Инна. Как пример метания между родителями и своим, «ее», временем в стиле рэпа. Пошла в Бауманку, потому что отец – инженер, бросила, поступила на филологию – это уже по пути матери. Бросила и это. И гордо заявляла, что ни тот, ни другой путь не ее. И если бы не мы, то свой она обрела бы раньше. Но мы у нее путались под ногами и только мешали. Она бахвалилась на экране, называя собственное безделье процессом поиска. В общем, она тогда снискала своей юной наглостью аплодисменты, а мы получили «по морде» за свою авторитарность, от которой нормальному растущему организму спасу нет.