Выбери любимый жанр

Выбрать книгу по жанру

Фантастика и фэнтези

Детективы и триллеры

Проза

Любовные романы

Приключения

Детские

Поэзия и драматургия

Старинная литература

Научно-образовательная

Компьютеры и интернет

Справочная литература

Документальная литература

Религия и духовность

Юмор

Дом и семья

Деловая литература

Жанр не определен

Техника

Прочее

Драматургия

Фольклор

Военное дело

Последние комментарии
оксана2018-11-27
Вообще, я больше люблю новинки литератур
К книге
Professor2018-11-27
Очень понравилась книга. Рекомендую!
К книге
Vera.Li2016-02-21
Миленько и простенько, без всяких интриг
К книге
ст.ст.2018-05-15
 И что это было?
К книге
Наталья222018-11-27
Сюжет захватывающий. Все-таки читать кни
К книге

Пять скачков до горизонта - Крапивин Владислав Петрович - Страница 2


2
Изменить размер шрифта:

Такие приборы можно видеть и сейчас – в фильмах о времени столетней давности или даже в магазинах, где теперь немало всякого товара в духе «ретро». Но такие товары – лишь подделка под старину. А этот барометр (который и сейчас висит у меня в комнате) – настоящая старина. Мало того, он казался мне ужасно старинным и в давнем сорок шестом году. Тем не менее, барометр был точен и работал исправно.

Задержав дыхание, я тихонько стукал ногтем по стеклу (помните, как мальчик Никита в книжке Алексея Толстого про детство этого Никиты?). От щелчка черная стрелка слегка дергалась вправо или влево. Если влево – к дождю (и возможно, к грозе). Если вправо – к солнечной безоблачности. Убедившись, что грозы пока не ожидается, я радостно вздыхал и устанавливал контрольную медную стрелку над черной – чтобы потом заметить отклонение. А после начинал разглядывать шкалу барометра.

Слова «буря», «перемhнно», «в.сушь» были напечатаны витиеватым, как в старинных журналах «Нива» буквами (такие журналы я видел у давнего приятеля Пашки Шаклина). На нижнем крае круглой шкалы виднелась мелкая надпись: «Альфредъ Мейнертъ, Москва. Кузнецкiй Мостъ.» Был ли этот Мейнерт мастером, изготовившим барометр, или владельцем магазина точных приборов, я не знал. И отчим этого не помнил. Зато он хорошо помнил старинное правописание и гордился, что до сих пор точно знает, где следовало писать «е», а где «ять». Иногда (хлебнув из четвертинки) он выводил огрызком синего карандаша на полях газеты крупные слова и внушал мне и маме:

– Ну как можно было так надругаться над русским языком! Что сказал бы Александр Сергеевич, если бы увидел, как фамилию его пишут не «Пушкинъ», а гнусно и бесхвосто – «Пушкин»! Или «Россия», а не «Россiя». Или наконец «балбес», а не «балбhсъ». Какими балбесами надо быть, чтобы придумать такое!

(Как я выяснил в последствии, «балбесъ» писался через «е», а не через «ять»; но отчим, возможно, полагал, что это слово происходит от слияния двух: «балда» и «бhсъ» – тот, что из пушкинской сказки про Балду.)

Мама при этих разговорах оглядывалась на тонкую фанерную стенку, а потом рвала и сжигала в эмалированном тазике полоски бумаги со старинными синими буквами (после этого в комнатке долго не исчезал запах горелой газеты). Вполголоса мама укоряла отчима, что три года северных лагерей (из которых он спасся чудом) не отучили его держать язык за зубами (вставными, кстати сказать, потому что настоящие зубы ему при допросе выбил следователь НКВД)…

Разглядывая барометр, я вспоминал рассказы отчима про его давнее детство, про Москву времен писателя Куприна, певца Шаляпина, ресторана «Яр» («Яръ»!) и городовых в длинных белых рубахах и с тяжелыми шашками – «селедками». «Никого они не преследовали и не угнетали. Загуляешь в компании до середины ночи, когда магазины закрыты, а водка кончилась, выйдешь в переулок, крикнешь: «Городовой!» Он тут же перед тобой, как из-под земли. «Что угодно, господа студенты?» – «Бутылочку бы, голубчик…» – «Ох уж эта молодежь…» И дует в свисток. В тот же миг откуда ни возьмись дворник. «Что прикажете, ваше благородие?» – «Бутылку водки! Ж-живо!» – «Слушаюсь!»…

–Ты и тогда без водки не мог… – вставляла мама.

– А ты не можешь, чтоб не подцепить, когда человек вспоминает счастливые времена…

Те времена ему и правда казались счастливыми. Семейство было не бедное. Совсем наоборот. Обитало оно или в большущей квартире недалеко от Красной площади, или в подмосковном Останкино (где и не пахло тогда никакой телестудией). Два брата и две сестры учились в гимназиях, ходили на катки и в театры, катались в ближнем лесу на лыжах, а летом плавали по пруду на парусной лодке с выдвижным килем. Родители не досаждали детям излишней опекой, хотя бывало, что за провинности наказывали. За мелкие – лишением сладкого блюда после обеда, а за серьезные – по всем правилам: тонким прутом, срезанном в родном останскинском парке.

– Младший брат верещал, как зайчонок, прижатый капканом, а я старался не вопить слишком громко, стискивал зубы, – с ностальгическими вздохами вспоминал отчим. Я морщился. Мне было жаль воображаемого зайчонка

Мама вставляла замечание:

– По-моему, мало тебя драли…

– А много и не надо, – добродушно разъяснял отчим. – После такой процедуры несколько недель ходишь как шелковый… – И поглядывал на меня. Я фыркал. Знал, что меня он тронуть никогда не посмеет. Пусть только попробует, мама-то рядом…

2

Отчима я не любил. Но барометр любил. Этот прибор был словно маленькой машиной времени, которая переносила меня в давние времена. Глядя на него, я представлял себе старую Москву, тогдашние заснеженные улицы, закутанных в башлыки гимназистов, извозчичьих лошадей с паром из ноздрей, шумные рынки с горячими калачами, ранние сумерки со звоном колоколов и свечками рождественских елок, мерцающими сквозь ледяные узоры окон. Тогдашняя Москва казалась мне слегка сказочной, уютной и безопасной. Это опять же по рассказам отчима, а рассказывал он умело, когда увлекался (начитанный был человек, с почти законченным университетским образованием…). Он со вкусом описывал переулки Замоскворечья, дребезжащие трамваи, редкие неуклюжие автомобили по названию «Руссобалтъ» и многочисленные лавки с вывесками, среди которых попадалась странная: на белом кафеле крупные синие буквы «ЧИЧКИН». Именно так, без привычного тогда твердого знака на конце. Владелец молочных магазинов Чичкин таким образом старался привлечь внимание покупателей. Москвичи добродушно посмеивались. А учителя, когда кто-то из гимназистов забывал о твердом знаке в хвосте слова, кончавшегося на согласную букву, пренебрежительно говорили: «Экая, сударь, у вас чичкинская орфография». И, конечно, снижали оценку.

– Впрочем, в приятельской переписке, между собой, мы тогда часто пренебрегали твердым знаком, – вспоминал отчим. – Потому что на кой черт он был нужен…

– А как же «надругательство над русским языком»? – напоминала мама.

– Одно дело литература, другое мелкая житейская суета, – ловко вывертывался отчим и поглядывал на тумбочку с электроплиткой. За тумбочкой (я знал это) была спрятана початая чекушка. «Мелкая житейская суета…»

А барометр я любил не только за его принадлежность к старой Москве. Больше – за другое. Мне казалось, что он из семейства тех таинственных инструментов, что служат штурманам и ученым на кораблях, в обсерваториях, на метеостанциях и в экспедициях, которые уходят открывать неведомые области планеты. За дальние горизонты .

Ох, все эти секстаны, барографы, хронометры, рефракторы, монокуляры, анемометры и прочие удивительные приборы, про которые я читал у Жюля Верна, Станюковича и знаменитого капитана Бадигина (да, читал в свои неполные восемь лет, вот такое «эрудированное» дитя). Мне казалось, у этих полусказочных предметов есть невидимая связь с природой. Не одна лишь прямая, но и «обратная» – то есть когда приборы не только показывают давление атмосферы, скорость ветра, температуру, точное время и высоту светил, но в свою очередь могут влиять на них. Я трезво отдавал себе отчет, что влияние это крохотное, чуть заметное – ну, как махание крыла бабочки на поток ветра. Но все-таки… И мне казалось, что если собрать вместе миллион барометров и разом передвинуть на них стрелки с грозовой погоды на «ясно», тучи тут же разбегутся и над землей засияет безмятежное солнце. Пусть не над всей Сибирью, а хотя бы над Тюменью, где выпало жить не очень храброму первокласснику Славке.

Рассуждения эти диктовались тем, что я побаивался грозы. Да чего там «побаивался»! Отчаянно трусил, если темнело небо и начинал перекатывать в воздухе свои пустые фанерные ящики отдаленный гром. А отчим, который знал о моих страхах, любил заметить, уходя с обеденного перерыва на работу:

– Вроде бы опять потемнело на горизонте. Может загромыхать…

Кстати, именно от него я услышал впервые слово «горизонт» (по крайней мере, так мне помнится). И сперва оно мне показалось зловещим. Похожим на слово «гроза». Ведь там и там столько одинаковых неласковых букв: «г», «р», «з» и будто прикатившаяся из слова «горе» буква «о» (не круглая, а угловатая). Лишь после, из книжек, я узнал истинный смысл термина «горизонт» – полный приключенческой синевы и призыва к путешествиям. И тогда придумал, что этот термин состоит из двух слов: «Гори, зонт!». То есть пусть зонт неба разгорается от зари. И обещает ясный день…