Выбери любимый жанр

Вы читаете книгу


Вайль Петр - Карта родины Карта родины

Выбрать книгу по жанру

Фантастика и фэнтези

Детективы и триллеры

Проза

Любовные романы

Приключения

Детские

Поэзия и драматургия

Старинная литература

Научно-образовательная

Компьютеры и интернет

Справочная литература

Документальная литература

Религия и духовность

Юмор

Дом и семья

Деловая литература

Жанр не определен

Техника

Прочее

Драматургия

Фольклор

Военное дело

Последние комментарии
оксана2018-11-27
Вообще, я больше люблю новинки литератур
К книге
Professor2018-11-27
Очень понравилась книга. Рекомендую!
К книге
Vera.Li2016-02-21
Миленько и простенько, без всяких интриг
К книге
ст.ст.2018-05-15
 И что это было?
К книге
Наталья222018-11-27
Сюжет захватывающий. Все-таки читать кни
К книге

Карта родины - Вайль Петр - Страница 74


74
Изменить размер шрифта:

На кожгалантерейном комбинате «Сомдарис» поэтично пили портвейн — как и в других местах моей профессиональной деятельности. Как там у Гандлевского: «Дай Бог памяти вспомнить работы мои, / Дать отчет обстоятельный в очерке сжатом».

Месяца три побыл рабочим на Братском кладбище: прокладывал дорожки, ставил скамейки, вырыл две могилы. Туда привозили иностранные делегации, и мы соревновались, кто больше настреляет разных сигарет. Полтора месяца служил регистратором в поликлинике, по юной пытливости нравилось относить карту с историей болезни в гинекологический кабинет. В Мангальском рыбном порту под началом мастера на все руки Коли Палёного белил известью картофелехранилища, крушил кувалдой бетонные перегородки, чинил унитаз в управлении. Коля был неутолимый блядун, но для конспирации притворялся алкоголиком. Идя на подвиги, брал с собой сто граммов водки: пятьдесят, возвращаясь утром, с отвращением выпивал, пятьдесят растирал по телу и одежде, и уж потом полз к жене. Палёный жаловался: «Ох, Петро, тяжелая штука двойная жизнь, все время как подвиг разведчика».

На «Сомдарисе» я сделал блистательную карьеру: поступив грузчиком, через два месяца как единственный полноценно грамотный стал бригадиром, потому что прежний умер от инфаркта, не выходя из запоя. В девятнадцать — почти Гайдар — у меня под началом оказалось четырнадцать человек, самый младший втрое старше. Тогда и пришлось заговорить по-латышски, так как мои ветераны владели еще только началами немецкого. В школе я был отличником по всем предметам, а в десятом классе выиграл городскую олимпиаду по физике, но всегда имел гуманитарные склонности. При этом пошел почему-то на судостроительный факультет, заочно. Мне было все равно, где учиться, где работать. Интересовало только свободное время. Выпивка, девушки. Книжки читал.

Родители печалились, считалось, что закончивший фактически с серебряной медалью (не дали из-за поведения, прогуливал очень много) должен поступить в хороший институт, а тут — плебейские работы плюс судостроение и судоремонт. Проучившись три года, я изумился, куда меня занесло: дифференциальное исчисление, начертательная геометрия, технология металлов, дичь. Ушел из института и тут же загремел в армию. После дембеля пошел слесарем-инструментальщиком, делал стеклопакеты — кажется, первые в Союзе. Когда приехал в Ригу в 90-м, остановился в гостинице «Латвия», высотной гордости города — целиком застекленной моими изделиями, все двадцать семь этажей. Нас было-то всего двое стеклопакетчиков; мастер Олег Калачев и я, подмастерье. Экспериментальное производство, техническая новинка: стеклопакеты призваны были не потеть и не замерзать. Потом я жил в «Латвии» и летом, и зимой: наши окна и потели, и замерзали. То ли технология подвела, то ли трудовая этика. У нас был большой цех с уютными отдельными помещениями, ключи от цеха, молодые подсобницы и их подруги, вино, которым с нами расплачивались за нарезанное налево стекло, весело жили. Тем не менее я оттуда уволился и сделался пожарным.

Опять-таки привлекло свободное время. Приятель предложил: «Хочешь, в пожарку на заводе РЭЗ устрою. Там сутки через трое. — А что надо уметь? — Спать часов шестнадцать в сутки сможешь? — Попробую». Главное оказалось — не пить с коллегами окрестными хуторянами. Они не хотели идти в колхозы, для того и нанимались на пожарную синекуру за шестьдесят пять рублей в месяц. Три дня трудились в своих хозяйствах, четвертый — безудержно пили в пожарке. Приносили мутную пакость собственной выгонки, варили суп из сала и укропа. На моих глазах с ними вчистую, до бомжей, спились два студента, чистенькие мальчики из Института гражданской авиации.

Что до борьбы с огнем, за год был один вызов, на который выехали лишь трое из девяти человек: начальник караула Дашкевич, шофер Фридрих и я, остальные не смогли выползти из помещения для отдыхающей смены. Боролись недолго: когда мы — каски, брезентовые штаны, топоры на ремнях с огромными бляхами, развернутый рукав наготове — прибыли, очаг возгорания уже угасал, и его, расстегнув штаны, по-гулливеровски затушил Дашкевич.

Из пожарки я перешел в газету, наконец-то, на двадцать пятом году жизни, утешив родителей. Тогда стал постепенно меняться круг общения. Прежний тоже не радовал папу с мамой.

КОМПАНИЯ

Теперь наш бывший дом на Бривибас, 105 усилиями голландцев совсем похорошел. Раньше сквозь все косметические покраски, приятно напоминая об иной эпохе, пробивались буквы «Sampa» — остатки рекламы шампанского. Серое было здание, неухоженное — небольшая ценность, в городе без него было на что посмотреть.

Приезжих непременно водили, помимо Старой Риги, на коротенькую улицу Фрича Гайля (до и после — Альберта), уставленную роскошными домами стиля «модерн», в основном работы Михаила Эйзенштейна, отца кинорежиссера. Мы гордились этими зданиями, а теперь точно знаю, что не зря: фасады такой прихотливой фантазии не потерялись бы ни в Праге, ни в Париже. В одном из домов родился Исайя Берлин, теперь об этом — мемориальная доска над длинноносым сфинксом. В те времена такого имени я не слышал, и Фрича Гайля для меня памятна тем, что за углом жил Бритт. Мало кто знал Бриттово настоящее имя — Валерий Пелич, отец его, капитан милиции, был хорват. Пьяный Бритт иногда пел диковатую песню, говорил, что усташскую. Он и вправду был очень похож на Джеймса Кобурна — Бритта из «Великолепной семерки», которую мы знали наизусть: долговязый, худой, словно переламывающийся при ходьбе, с удлиненным лицом и большими зубами.

Обкуренный, цитирующий страницами «Шум и ярость», заблеванный, размашисто рисующий точные профили знакомых, избитый, вдруг заговаривающий по-английски с иностранными моряками в баре, пьянеющий с третьей, подробно знающий Гайдна и Колтрейна, скандальный, обожаемый женщинами, Бритт был непредсказуем и свободен, как Кармен. Он то просился к кому-нибудь на ночлег, потому что опять выгнали из дому после дежурного дебоша, то приглашал в богато обставленную квартиру, вскользь поясняя: «Папаша у нее старый путеец»; хозяйка угощала «Мартелем» и крабами, а путеец оказывался министром путей сообщения. Бритт был всего на год старше меня, но когда-то успел узнать и понять больше. Как-то он пришел в наше постоянное кафе «Сигулда» весь в синяках и ссадинах, я сказал: «Рожа у тебя, как скатерть после пьянки». Бритт ответил: «Бери выше. Пауль Клее. Вид на гавань Хакимото». В другой раз мы шли, о чем то беседуя, и Бритт произнес: «"Зерцало честной юности" тебя бы не одобрило». Я поправил: «Юности честное зерцало». Он остановился и печально сказал: «Вот начало конца. Потом ты скажешь: курю только с фильтром. Потом: цветную водку не пью. И все — человека не останется. Ты поберегись, вообще-то у тебя есть шанс».

Время от времени Бритт надолго исчезал. Год провел в Норильске, куда его увезла главный инженер тамошнего завода. Полгода прожил в ялтинском санатории с заведующей лечебной частью. В 75-м на зиму глядя уехал с очередной спасительницей в Кемерово, откуда уже не вернулся. Тело его с несколькими ножевыми ранениями нашли только весной, когда сошел снег, на опознание ездила Томка, третья или четвертая Бриттова жена. Ему было двадцать семь. Бритта я вспоминаю и помню, что он мне давал шанс. Школа ярких персонажей не поставляла. Хотя посещал я ее охотно, потому что выборочно: учился хорошо, оттого много и практически безнаказанно прогуливал. Главное: в школе были флирты и романы. Первая моя настоящая любовь, с одноклассницей Таней Даниловой, — драматичная, многолетняя, с долгими и короткими перерывами — началась в девятом. Я ходил в 22-ю, на углу Ленина и Сарканармияс (Красноармейская) — прежде и теперь Брунюниеку (Рыцарская, получается преемственность). Школа числила среди выпускников чемпиона мира по шахматам Михаила Таля, считалась еврейской. Как-то Гриша Бейлин пожаловался, что наша староста Таня Козлова назвала его жидом и фашистом. Фашиста пропустили мимо ушей, а по поводу жида устроили собрание. Завуч поднимала одного за другим моих одноклассников и спрашивала: «Миша Бердичевский, вот ты мальчик-еврей, тебя в школе кто-нибудь обзывал? Белла Аранович, ты девочка-еврейка… Леня Глазер, вот ты…». Подняла полкласса, начисто оправдав старосту, заклеймив клеветника и закрыв дело Бейлина. Меня, русского по паспорту и внешности, не вызывали.