Выбери любимый жанр

Выбрать книгу по жанру

Фантастика и фэнтези

Детективы и триллеры

Проза

Любовные романы

Приключения

Детские

Поэзия и драматургия

Старинная литература

Научно-образовательная

Компьютеры и интернет

Справочная литература

Документальная литература

Религия и духовность

Юмор

Дом и семья

Деловая литература

Жанр не определен

Техника

Прочее

Драматургия

Фольклор

Военное дело

Последние комментарии
оксана2018-11-27
Вообще, я больше люблю новинки литератур
К книге
Professor2018-11-27
Очень понравилась книга. Рекомендую!
К книге
Vera.Li2016-02-21
Миленько и простенько, без всяких интриг
К книге
ст.ст.2018-05-15
 И что это было?
К книге
Наталья222018-11-27
Сюжет захватывающий. Все-таки читать кни
К книге

Ницше или Как становятся Богом (Две вариации на одну судьбу) - Свасьян Карен Араевич - Страница 15


15
Изменить размер шрифта:

Теперь, кажется, в преддверии нового столетия и в смутно ощущаемой тревоге конца она пробивается сквозь тысячекратно утоптанную прокатку, совсем как трава в начале «Воскресения».

2. Житие Родиона Раскольникова. (Немецкий вариант)

"Я обменял бы счастье всего Запада на русский лад быть печальным" (KSA 13, 535). Приходилось, оставаясь во всех смыслах несчастным, быть печальным на западный лад. История Фридриха Ницше — то, что принято в таких случаях называть "жизнью и учением", — предстаёт в ретроспективе столетия удивительной притчей, где рассказчиком выступила сама судьба — не стольколичнаясудьба, сколько разыграннаяличносудьба целой эпохи, а героем — живой человек, пасторский сын и воспитанник знаменитой Шульпфорты, которому и в голову не приходило осознавать себя невольником очень диковинного жанра и вымысла, еще кое-как терпимого в литературе и уже никак не умещающегося в жизни. Жизнь протекала иначе и в ином измерении: ровная, безбурная, викториански-самоуверенная жизнь второй половины XIX века, безнадежно объясненная учебниками Спенсера, Милля и Дрепера и, казалось бы, вполне довольная этой своей объясненностью. Можно было морщиться и пожимать плечами, наталкиваясь время от времени на непопятные гримасы и ужимки мысли; еще доживал в Германии свои последние дни чудящий старик Шопенгауэр, сочинения которого десятилетиями шли на макулатуру, и уже чудил в Норвегии странный, изводящий душу Генрик Ибсен, которого критик-соотечественник в сердцах посоветовал "высечь розгами", да ворожил в России изумительный Гоголь, проклятый и слева и справа, и порокатывал уже раздражающим однодумьем неуживчивый яснополянский граф под смешки московских адвокатов, а с другого конца сверлил душу вещим бредом несостоявшийся висельник и основоположник отечественной демонологии Достоевский — всего лишь "жестокий талант", в оценке современников (Н.Михайловский): все это регистрировалось еще по ведомству «литературы», стало быть, с обязательной прививкой против действительности. Судьба сымпровизировала не без эффектного трюка. Известный критик, оценивая "Преступление и наказание", решился на такой остроумный пассаж: "Счастливый народ беллетристы! Когда нашему брату, ученому человеку, приходит в голову дикая мысль, мы не можем сделать из нее никакого употребления. Нельзя даже признаться, что она побывала у тебя в голове! Беллетрист же — дело иное: ему всякая дичь годится. Вложит ее "в уста" действующего лица и прав: никто ничего возразить не может"[13]. Так вот, когда это писалось по поводу вымышленного действующего лица, можно было уже встретиться и с реальным; измененными оказывались место действия, декорации и частности режиссуры; драма но существу разыгрывалась та же — в романе и наяву. Студент, слоняющийся по трактирам и сопровождаемый подозрительными взглядами дворников, никак не вписывался в немецкую топику. Здесь он вполне тянул на "профессуру". И что коварнее всего: "дикая мысль", в наличии которой "наш брат, ученый человек" не смеет даже признаться, на сей раз не просто побывала в голове, но исталаголовой — всем-что-ни-есть — как раз ученого. И какого ученого! Ричль: "Если ему суждено долго прожить — дай ему Бог этого! — я предсказываю, что однажды он займет ведущее место в немецкой филологии"[14]. Прожил он совсем недолго (44 года сознательной жизни и еще 11-бессознательной) и в немецкой филологии занял место изгоя. Поскупилась на место и немецкая действительность, не подыскав ему никакого Порфирия Петровича, хотя, в отличие от своего русского подельника, он годами навылет вопил о своем преступлении и с таким же надрывом накликал себе наказание; с ним просто не считались, как не считаются с бредом, чудачеством, абракадаброй и… судьбой.

Реминисценция русской жизни лишь однажды с необыкновенной силой вспыхнула в этой душе — в загадочной главе "О бледном преступнике" из книги "Так говорил Заратустра": "Вы не хотите убивать, вы, судьи и жертвоприносители, пока животное не наклонит головы? Взгляните, бедный преступник склонил голову, из его глаз говорит великое презрение… Нет спасения для того, кто так страдает от себя самого, — кроме быстрой смерти.

Ваше убийство, судьи, должно быть жалостью, а не мщением. И убивая, блюдите, чтобы сами вы оправдывали жизнь!..

И ты, красный судья, если бы ты громко сказал все, что ты свершил уже в мыслях, каждый закричал бы: "Прочь эту скверну и этого ядовитого червя!".

Но одно — мысль, другое — дело, третье — образ дела. Между ними не вращается колесо причинности.

Образ сделал этого бледного человека бледным. На высоте своего дела был он, когда он совершал его: но он не вынес его образа, когда оно свершилось.

Всегда смотрел он на себя, как на свершителя одного свершения. Безумием называю я это: исключение обернулось ему сущностью его.

Черта околдовывает курицу; чертовщина, которой он отдался, околдовывает его бедный разум — безумием после дела называю я это.

Слушайте вы, судьи! Другое безумие существует еще: это безумие перед делом. Ах, вы вползли недостаточно глубоко в эту душу!

Так говорит красный судья: "но ради чего убил этот преступник? Он хотел ограбить".

Я же говорю вам: душа его хотела крови, а не грабежа: он жаждал счастья ножа!

Но его бедный разум не понял этого безумия и убедил его. "Что толку в крови! — говорит он, — не хочешь ли ты, по крайней мере, совершить при этом грабеж? Отомстить?"

И послушался он своего бедного разума: как свинец легла на него его речь, — и вот, убивая, он ограбил. Он не хотел стыдиться своего безумия.

И теперь опять свинец его вины лежит на нем, и опять его бедный разум стал таким затекшим, таким расслабленным, таким тяжелым.

Если бы только он мог тряхнуть головою, его бремя скатилось бы вниз: но кто тряхнет эту голову?.." (KSA 4, 45–46).

Ну да же: кто тряхнет эту голову? Загадочный отрывок, выкрикнутый в пустоту холодным февральским днем 1883 года, отрывок, рассчитанный, должно быть, на единственные уши, на единственного человека, вот уже два года как умершего и тогда еще вовсе не знаемого, — автора "Преступления и наказания": "единственного психолога — это будет сказано со всей определенностью, — у которого я мог кое-чему научиться" (KSA 6, 147). Чему же? Мы запомним эту ключевую фразу: одно — мысль, другое — дело, третье — образ дела. И вспомним ее действительность вромане. МысльРодиона Раскольникова: "Она именно состоит в том, что люди, по закону природы, разделяются вообще на два разряда: на низший… и собственно на людей… Второй разряд, все преступают закон…" Так, в общем. Конкретно: "… настоящий властелин, кому все разрешается, громит Тулон, делает резню в Париже, забывает армию в Египте, тратит полмиллиона людей в московском походе и отделывается каламбуром в Вильне; и ему же, по смерти, ставят кумиры…" Еще конкретнее: "Старушонка вздор!.. Я не человека убил, я принцип убил!.. И неужели ты думаешь, что я как дурак пошел очертя голову? Я пошел как умник… Мне другое надо было узнать… вошь ли я, как все, или человек? " 'Теперь дело. "Не для того, чтобы матери помочь, я убил — вздор!.. Я просто убил; для себя убил, для себя одного("Я же говорю вам: душа его хотела крови, а не грабежа: он жаждал счастья ножа!")…И не деньги, главное, нужны мне были.." И вот же наконец образ. "Но ведь убил! — "Да ведь как убил-то? Разве так убивают? Разве так идут убивать, как я тогда шел? Я тебе когда-нибудь расскажу, как я шел. Разве я старушонку убил? Я себя убил, а не старушонку!.. Довольно, довольно, Соня, довольно! Оставь меня…" — И отзвуком выкрик несчастной девушки, выкрик, прободающий уже "беллетристическую" оболочку романа и вылетающий в жизнь, адресуясь — чудеса! — полуслепому, полуживому, неузнанному, ищущему "издателей", какое там! "автора" бывшему студенту, бывшему профессору, бывшей красе и гордости академической учености, а ныне… "бледному преступнику', поэтапно проходящему звенья все той жемысли, все того жедела, все того жеобраза делаи задыхающемуся от собственной невыносимости, — выкрик Сони: "Этакую-то муку нести! Да ведь целую жизнь, целую жизнь!.." Жизнь эта и это учение впоследствии будут тысячекратно описаны; еще придется диковинному русскому прообразу стать в лице своего немецкого двойника "классиком- как-никак! — "философий", где бежавший от филологии в страхе оказаться ее "классиком" дезертир обиднейшим образом налетит на капкан философской классики, чтобы, разгромив мораль, убив Бога, дав санкцию вседозволенности и распяв себя на кресте сумасшествия, отделаться каламбуром в… очередной диссертации.