Выбери любимый жанр

Выбрать книгу по жанру

Фантастика и фэнтези

Детективы и триллеры

Проза

Любовные романы

Приключения

Детские

Поэзия и драматургия

Старинная литература

Научно-образовательная

Компьютеры и интернет

Справочная литература

Документальная литература

Религия и духовность

Юмор

Дом и семья

Деловая литература

Жанр не определен

Техника

Прочее

Драматургия

Фольклор

Военное дело

Последние комментарии
оксана2018-11-27
Вообще, я больше люблю новинки литератур
К книге
Professor2018-11-27
Очень понравилась книга. Рекомендую!
К книге
Vera.Li2016-02-21
Миленько и простенько, без всяких интриг
К книге
ст.ст.2018-05-15
 И что это было?
К книге
Наталья222018-11-27
Сюжет захватывающий. Все-таки читать кни
К книге

Хазарские сны - Пряхин Георгий Владимирович - Страница 50


50
Изменить размер шрифта:

Военачальники тоже оказались склонны к ожирению. Из грязи в князи: нередко из вчерашних же если не солдат или подпасков, то из занюханного войскового тягла, они как-то враз вывалились в первостатейных воротил. Тяготы службы даже на внешнем облике пагубно отражаются: ряшки трещат, и едва не каждый поперек себя шире. Дары их тяжеловесные каган, легкий на ногу и тяжелый на руку, принимал с едва скрытым презрением: не жемчуга бы им, не бабские вожделения бы дарить своему Верховному, а з е м л и. Новых земель же давненько не было у кагановых ног.

Любопытное дело, побед нет, а военачальники жируют: поместья, закладываемые предусмотрительно подальше от кагановых глаз, на перифериях империи, где они чаще всего единолично представляют и кагана, и Господа Бога, уже соперничают, по слухам, с его дворцами. Может, потому и жиреют, что побед — нету?

Кагановы утраты, над которыми и размышляет он все чаще и всё бессоннее, для них, выходит, оборачиваются приобретениями?

* * *

Военный совет заканчивался пиром. Пировали всякий раз, как после большой победы. Каган на ухо велел своему первому визирю довести пьянку до конца — чтоб никто, кроме охраны, следом не увязался, — а сам встал и через потайную дверь вышел вон. Вокруг собственно крепости, которую в самом деле никаким наскоком не взять, была обнесенная одним только тыном жилая зона. Здесь, в землянках со слюдяными оконцами и с прирезанными к хаткам крохотными делянками с разнообразной съедобной зеленью, проживали семьи самих крепостных сидельцев. Дальше, за воротами, уже совершенно ничем не огражденные, шли просто огороды. То здесь, то там виднелись мазанки, времянки, а то и просто камышовые шалаши: народ, не боясь набегов или начальственного гнева, прибивался к крепости, поскольку возле нее, как возле разлёгшейся в заливной излучине громадной белоснежной коровы, легче прокормиться-пропитаться.

Каган в сопровождении трех десятков конников выехал шагом за главные кованые крепостные ворота и на пляшущем своем лебедином арабе, подарке византийского императора, высоко ценившего санитарные функции Хазарии в сношениях Константинополя с Востоком и с вечно то льстиво ищущим защиты, то нагло задирающимся Кавказом, двинулся в сторону пойменных лугов.

Народ снопами валился налево и направо, добровольно выкашивая кагану торный путь. Голопузые дети только падать никак не хотели и, выпятив смуглые свои арбузики с пупками ровно на том месте, где у арбуза скрюченный подсыхающий хвостик, и сунув палец в рот, глазели, долго не поддавались тянувшей вниз, сама уже из положения ниц, нестрогой родительской руке. Каган рассеянно улыбался им: грустно и скучно, право же, руководить падшим народом. И жестом велел охране бросить народу монет. Никто из лежавших даже не дернулся в ответ на нечаянный золотой дождь. Но каждая пара глаз жестко и безошибочно замечала место падения любого алтына: гонка на карачках начнется ровно через двести кагановых, вернее его иноходца, шагов.

Уже за пределами оборонительных рубежей, в огородной части — садов даже по периметру крепости заводить не разрешалось, чтоб не мешали круговому обзору — возле одного из камышовых шалашей каган придержал коня. Распростершись крестом, лежал перед ним рослый, седовласый человек в полотняных белых одеждах — рубахе да портках. Седина, грива седая показалась кагану знакомой.

— Ты чего здесь делаешь? Я же тебя отпустил, — негромко произнес он, не склоняя головы, с коня.

— Живу, — ответил старик сухими губами в сухую землю.

— Чем живешь? — уже строже спросил каган.

— Землею…

— Нашей?

— Ну да, — нашей общей.

— Моей, — поправил самодержец.

— Пусть будет так.

— Проповедуешь? — спросил после паузы.

Старик молчал, перебирая узловатыми, поведенными пальцами поспевающий травяной пробор.

— Ну? — возвысил голос каган, и охрана за его спиной взялась за ножны.

— Верую…

— Значит, проповедуешь. Не угомонился. Ехал бы ты, старче, домой. Восвояси. От греха подальше — головы можешь не сносить.

Еще одно слово, и дамасская сталь за спиной у кагана взлетит, рождая радугу, из праздного своего сумрака, и тогда седовласая голова и впрямь вмиг окажется у кого-то за седлом.

— Ну, как ты там говорил: Бог с тобой, если уж ты так в него, своего Бога, веришь. Хотя мне сдается, что умному человеку сегодня верить просто не во что, — прибавил, понизив голос. — Поступай, как знаешь.

Двинул ломаной бровью, и опричная тяжкая рука, которая только что с протяженным удовольствием долгого безделья рубанула бы наотмашь, избавляясь от набрякшей венозной крови, вынуждена была опять послушно и вяло полезть в кожаную переметную суму и швырнуть прямо на костлявую стариковскую спину скупо звякнувшую горсть.

Старик не пошевелился. Два года назад его, пленного русского, завели к кагану во время пира после военного совета. Привели со связанными руками да еще на волосяном, конского волоса, аркане: старик крепкий, на плечах быка унесет, мало ли что. Они встретились взглядами, карий и синий, земля и небо. И каган приказал развязать пленного.

— Где взяли? Что делал? — спросил.

— По селам нашим бродит, по гарнизонам шляется, христианство проповедует, заявляет нагло, что спасение государства нашего вечного только в христианстве, а не в исламе и не в иудаизме, — торопливо, и наигранно сверкая верноподданными очами, отрапортовал командующий округом.

— Ну-ну…

Пока пленника развязывали, они вновь встретились глазами, и каган, приказав тому следовать за ним, прошел в свои личные апартаменты. Минут пятнадцать беседовал он со стариком, выхваченным из группы смертников. Военачальники вместе с охраной переминались с ноги на ногу снаружи у вызолоченной притолоки.

— Твои знания относительны, — сказал в завершение беседы с глазу на глаз каган, — а мои абсолютны.

— Почему?

— Самое главное, что хочется знать человеку — это день и час его собственной смерти. И я их знаю. И ты не можешь с этим спорить. Я умру через пять лет, — взглянул чичисбей на вечный календарь, выполненный в драгоценных камнях и укрепленный перед ним на обтянутой шелком стене. — На рассвете, — добавил, глядя прямо в глаза стоявшему перед ним навытяжку собеседнику и барабаня желтыми, твердыми пальцами по резной ручке кресла.

Русский знал, что это скорее всего так и будет. Хазары избирали вождя на сорок пять лет. Если за это время он не умирал собственной смертью, его, не церемонясь, отправляли на тот свет насильственным путем. Нынешнего кагана короновали в девятнадцать лет. Причем для коронации выдернули прямо из-за прилавка городского базара, где он по утрам торговал свежими булками — по первой и, пожалуй, единственно настоящей профессии каган был хлебопеком. Лучшим в столице — может, усмехается он до сих пор про себя, это его конкуренты и навели старейшин на нить, приведшую в конце концов к тому, что у него отобрали и куда более надежный, во все времена, трон — прилавок — как и более надежный хлеб — натуральный? И наделили куда как неверным: и тем, и другим. Как троном, так и хлебом.

На нить, по которой выходило, что он, юный хлебопек, и есть последний оставшийся отпрыск старейшего истинно хазарского рода, чья подошла очередь — долгонько однако она тянулась! — править страною.

Ему дали четверть часа проститься с любым — одним! — человеком, с кем он захочет проститься. Будущий каган был сиротой, его, смазливого, любил весь базар. Его любили все домоправительницы Итиля — и молоденькие, разбитные, и важные, как гусыни, старухи. Но он выбрал одну. Девочку пятнадцати лет. Которая под утро, перед тем как ему, вынувши из раскаленной печи несметные построения роскошных, словно византийские церкви, хлебов, и самому покрывшись возле устья огромной, пышущей жаром печи хрустящей хлебной корочкой, ехать на базар, точнее, идти рядом со своим впряженным в неимоверной величины арбу осликом — вот в это самое время уже год она к нему каждый раз и прибегала.

Хлебный спелый запах, дух, который устало перевозил его ослятек, и будил, можно сказать, весь Итиль.