Выбери любимый жанр

Выбрать книгу по жанру

Фантастика и фэнтези

Детективы и триллеры

Проза

Любовные романы

Приключения

Детские

Поэзия и драматургия

Старинная литература

Научно-образовательная

Компьютеры и интернет

Справочная литература

Документальная литература

Религия и духовность

Юмор

Дом и семья

Деловая литература

Жанр не определен

Техника

Прочее

Драматургия

Фольклор

Военное дело

Последние комментарии
оксана2018-11-27
Вообще, я больше люблю новинки литератур
К книге
Professor2018-11-27
Очень понравилась книга. Рекомендую!
К книге
Vera.Li2016-02-21
Миленько и простенько, без всяких интриг
К книге
ст.ст.2018-05-15
 И что это было?
К книге
Наталья222018-11-27
Сюжет захватывающий. Все-таки читать кни
К книге

Отдаешь навсегда - Герчик Михаил Наумович - Страница 53


53
Изменить размер шрифта:

Судя по тому, что солнечный, луч перебрался к левому углу, уже поздно. Лида спит, я лежу, слушаю тишину. Тишина обманчива, если не шевелиться, можно многое услышать. Вот раздался какой-то мягкий шорох. Мышь? А может, ежик? Бабка говорила, что у нее в сарае долго жил еж, вдруг он пришел проведать свою старую квартиру? Шорох заглушает сухой треск, протяжное поскрипывание. Это, наверно, трухлявые, источенные шашелем бревна, из которых сложен сарай, тихонько переговариваются, вспоминая о далеком времени, когда они были толстыми зелеными соснами. Басовито гудит шмель, золотистый с черными полосками, и я слежу за ним, ворочая головой, — а вдруг жиганет? Или шмели не жигают? Во дворе заорал петух, бабка Марина называет его Чемберленом. Петух белый, с радужным хвостом, а гребешка нет, зимой отморозил. Орет он противным, скрипучим голосом, про таких говорят: «Покойника поднимет». Не знаю, как насчет покойников, но Лида заворочалась. Теперь осталось соседскому мальчишке, конопатому Женьке, оглушительно хлопнуть кнутом, и Лида проснется. Это уже проверено точно: Женька хлопает — Лида садится и протирает кулаками глаза.

— Детки, завтрак на столе! — В дверном проеме, сухонькая, с коричневым, словно дубленым лицом, в неизменном своем платочке и длинной черной юбке, появляется бабка Марина. И «детки», зевая и потягиваясь, идут к родничку умываться, а потом сидят за выскобленным до солнечной желтизны некрашеным столом и молотят в шестьдесят четыре зуба, аж за ушами пищит, а бабка стоит у печи, подперев подбородок морщинистой рукой, и задумчиво усмехается.

Отъевшись и отоспавшись до одури, мы с утра до ночи бродим по лесу. Дни стоят погожие, люди на работе, даже бабка Марина и соседский Женька, и меня угнетает, что на нас смотрят как на дачников, но что поделаешь?! Идти в помощники к мужу Елены Александровны мне не хочется, в другом месте от такого работника, как я, толку мало, вот мы и убираемся от людских глаз подальше — одного меня оставлять Лида не решается. Мы собираем землянику и чернику, ягод так много, что я ложусь на живот и срываю их губами, а на рубашке у меня остаются чернильные пятнышки. Встречаются красноголовые, важные, как бояре в думе, подосиновики, желтые лисички, черные, тут их называют каменными, боровички. Правда, боровичков еще мало, но все-таки каждый вечер мы возвращаемся с «добычей».

Находившись до звона в ногах, валимся на траву у небольшого озерца, круглого, как чайное блюдечко. Вода в нем прозрачная такая холодная: даже в самый жаркий день хлебнешь — зубы ломит, озерцо родниковое. Лида достает из кошелки узелок (какой там узелок — настоящий сидор!) с едой, расстилает ручник, заботливо уложенный бабкой Мариной, и хохочет:

— Идиллия… И вообще бабка у меня мировая. Правда?

— Угу! — восхищенно мычу я.

…Пройдет совсем немного времени, и я буду день за днем, час за часом, минуту за минутой с мучительной отчетливостью припоминать эту «идиллию», и передо мной вновь и вновь будут оживать Лидины губы, перемазанные черничным соком, и сухая хвоинка, запутавшаяся в ее волосах, и кисловатый вкус пористого хлеба, и крохкий сыр с капельками сыворотки на свежем срезе, и загнутый угол бабкиного серого, небеленого ручника, по которому деловито сновал муравей… Тысячи мельчайших подробностей будут преследовать меня по ночам своими красками, запахами, формами и казаться исполненными какого-то таинственного значения, а пока я ничего не замечаю, я ем и разглагольствую о Жан-Жаке Руссо с его теорией опрощения, возвращения к земле, к природе, и эта теория сейчас представляется мне верхом человеческого гения. На самом деле, люди придумали каменные города, машины и телевизоры, самолеты и атомные бомбы, которые однажды могут превратить всю нашу землю в безжизненный прах, а сами убегают от всего этого механического великолепия в леса, в поля, к рекам, к тишине, закладывающей уши, и только там, с глазу на глаз с природой, находят умиротворение, обретают душевное равновесие, начинают ощущать горьковатый вкус счастья.

— Ты идеалист, — смеется Лида. — Лес, парное молоко и молодая картошка с укропом сделали тебя идеалистом чистейшей воды. Это философия помещиков, на которых батрачили крестьяне, они могли растворяться в природе, мужик в природе не растворялся, он работал. Вспомни, что об этом еще Базаров говорил… Бабка Марина всю жизнь прожила здесь, в лесу, возле озерца, которое вызывает в тебе столько эмоций. Но осенью она переедет в деревню. Поворчит — и переедет. Потому что там электричество, и телевизор, и клуб, и больница с зубоврачебным кабинетом, и привозят газ в баллонах, а здесь нет ничего: четыре двора… Там легче жить, и веселее, и интереснее, это даже она понимает, старуха, а что говорить о молодых!

— Но природа… — с жаром восклицаю я.

— А в природу люди приезжают в отпуск. И в выходной. И в каникулы. А потом долго-долго вспоминают все это: и сосны с капельками смолы на шершавой коре, и леденистость воды из кринички, и голоса птиц… и эти воспоминания помогают им жить и работать в каменных городах.

— Значит, ты не отрицаешь…

— Ничего я не отрицаю. Посмотри лучше, какой чудный сыр положила нам бабка. Он так и жаждет слиться с тобой при помощи масла и хлеба.

Я беру здоровенный ломоть крестьянского сыра, щедро намазанный маслом и посоленный крупной сероватой солью, — солидный аргумент подобрала Лида, чтобы заткнуть мне рот.

А где- то далеко-далеко, за высокими горами, за дремучими борами кукует кукушка, и приглушенным эхом до нас долетает ее голос.

— Кукушка, кукушка, сколько мне жить? — спрашивает Лида, и на лбу у нее появляется морщинка: слушает.

— Ку-ку!

— Раз!

— Ку-ку!

— Два!

— Ку-ку! Ку-ку! Ку-ку!..

Лида слушает и считает сосредоточенно, словно боится сбиться со счета, и я тоже поддаюсь этой игре и считаю вместе с ней, пока не начинает першить в горле:

— Пятьдесят восемь, пятьдесят девять, шестьдесят…

Слушай, тебе еще не надоело?

— Не надоело! — возбужденно кричит Лида. — Мне никогда не надоест жить, Саша! — Она вскакивает на ноги и подносит руки рупором ко рту: — Кукуй, кукушечка! Накукуй мне еще годиков пятьдесят!

И кукушка кукует добросовестно и старательно, а может, это уже другая ее сменила или третья, и Лида считает охрипшим от волнения голосом.

За все время, пока мы были у бабки Марины, у Лиды только однажды испортилось настроение.

— Совершенно не представляю, как я пойду в школу, — Задумчиво сказала она, когда мы после ужина завалились на сеновал. — У меня ведь будет уже во-о-от такой живот. — Она описала руками вокруг себя окружность на весь размах. — А сейчас знаешь какие ученики, особенно в старших классах!.. Еще посмеиваться начнут прямо в глаза… И вообще, сколько мне там доведется поработать!

Полмесяца в августе, недели две-три в сентябре, а там. декрет. Просто страшно идти.

— А ты и не ходи, — ответил я. — Мы возьмем тебе на год отпуск за свой счет. Действительно неудобно: только прийти и уходить, ты их поставишь в глупое положение — где они найдут новую учительницу?

— Учительницу-то они нашли бы, а вот я сама… Может, ты и прав, но так обидно: столько мечтала о том, как приду на первый свой урок.

— Не беда, успеется, — улыбнулся я. — Зато ты уж так сможешь подготовиться к своему первому уроку, что лучше тебя его ни один методист не даст. К тому же родится Димка, скучать тебе не придется.

— Димка?… — Лида приподнимается на локте и наклоняется надо мной. — Почему Димка?

Она никогда не спрашивала, как это все со мной случилось, и я рассказываю ей про рыжего, круглолицего, как подсолнух, Димку в солдатском бушлате с подвернутыми рукавами и в кирзовых сапогах, про Данилу, Шаповалова, тетю Дашу, Щербакова, дядю Федю — про всю свою жизнь, вернее, про ту ее часть, которая была «до нашей эры», и она слушает, покусывая сухую травинку, а сквозь щелястую крышу сарая к нам тянут свой холодные лучи-щупальца далекие звезды.

87

Передо мной разрозненными, перепутанными картинками, как в странном кинофильме, склеенном из обрывков самых разных лент, проносится целое тысячелетие нашей жизни — от желтого и синего дня, когда закончилось наше растительное существование у бабки Марины и мы вернулись в свою новую, с иголочки, квартиру, до промозглого, уже не осеннего, несмотря на середину октября, но еще и не зимнего вечера, когда у Лиды начались предродовые схватки. Все это тысячелетие заполнено какими-то пустяками, в которых тонут начало моей работы в редакции и завершение перевода толстенной книги английского профессора, шоферские курсы, хлопоты, связанные с покупкой в кредит мебели, и всякие другие, несомненно, важные дела.