Выбери любимый жанр

Вы читаете книгу


Алейник Александр - Апология Апология

Выбрать книгу по жанру

Фантастика и фэнтези

Детективы и триллеры

Проза

Любовные романы

Приключения

Детские

Поэзия и драматургия

Старинная литература

Научно-образовательная

Компьютеры и интернет

Справочная литература

Документальная литература

Религия и духовность

Юмор

Дом и семья

Деловая литература

Жанр не определен

Техника

Прочее

Драматургия

Фольклор

Военное дело

Последние комментарии
оксана2018-11-27
Вообще, я больше люблю новинки литератур
К книге
Professor2018-11-27
Очень понравилась книга. Рекомендую!
К книге
Vera.Li2016-02-21
Миленько и простенько, без всяких интриг
К книге
ст.ст.2018-05-15
 И что это было?
К книге
Наталья222018-11-27
Сюжет захватывающий. Все-таки читать кни
К книге

Апология - Алейник Александр - Страница 8


8
Изменить размер шрифта:

22 ноября 80

СОНАТА

I
Черны эти улицы ночью,
Как бел был их обморок днем,
Я вижу громадную площадь
Затертым во льдах кораблем.
Ее голубые матросы —
Пылающих братьев парад,
Как сердца удары в морозы
На траурном небе парят.
А город — родитель, свидетель
Всей тусклой армады смертей,
Все черен, все пуст, все несветел
Из красных плывет крепостей.
Прощай, забирай свои лица
В свой правый и левый карман,
Заводы, дома и больницы,
Трамваи, мосты и туман.
Я больше тебя не увижу,
Ты таешь как льдышка в руке
Все дальше зрачков и все ближе
В аду шелестящей реке.
II
Я пойду за тобой,
чтоб без платья увидеть тебя.
Там, за черной рекой,
бьют часы, поезда торопя,
там уходят вагоны, вагоны, вагоны
в привокзальную тьму,
там твои растворятся ладони
к сожаленью, к стыду моему.
Это будет не скоро,
мы целую жизнь проживем,
проживем эту ночь, этот город,
а когда рассветет — мы умрем,
любопытные дети найдут и раздвинут тела,
и увидят пылающий гребень на смерти —
наше сросшееся, иссохшее сердце,
и четыре похожих на руки крыла.
III
Наша жизнь прошуршала, как белый виссон,
ты мне снишься и я досмотрю этот сон:
ты подходишь — ко мне подобием солнц
поворачивается твое лицо,
и ладонь просвечивает на груди,
мое сердце под ней как фонарь гудит, —
не гляди назад, не гляди, не гляди,
там на кресле она у окна сидит,
этот сон и свет — он слепит меня,
он слепит меня и при свете дня,
а тебе темно, и звенят, звенят
твои волосы, как копытца ягнят,
по железному цокают по мосту,
не смотри назад в пустоту-пустоту,
я ни глаз твоих, ни рук не пастух,
это зрячего сердца слепнущий стук.
Здесь не гаснет свет и звезда у окна,
во все небо у нас — тишина-тишина,
или крошкой стеклянной после сна —
шорох мелких осколков ночных сонат.

6 окт. 82

АВТОПОРТРЕТ

Я опоздал, я занят был не тем,
чем надобно для сообщенья качеств
возвышенных строению поэм,
все обернулось мусором чудачеств,
развалинами замыслов и форм
их воплотивших, сором запятушек,
духовных жажд не радующий корм
передо мной, взирающим с подушек
дивана на бумажный кавардак,
на простыни соитий с музой скорых,
и видит небо сквозь окна квадрат
разрушенный при построеньи город,
и, может быть, рушителя-творца,
что вытянут в тире вдоль некой стенки,
напоминая позою бойца
подбитого, согнувшего коленки,
в момент смещенья огонька к лицу
на спичке, осветившей его слабо,
потом во мгле, сбивающим пыльцу
щелчками с сигареты на пол.

7 июня 80

ОДНА ЗВЕЗДА

Не спится. Дикая звезда
качается в невидимых качелях,
как дочь небытия, туда-сюда.
Что загадать, покуда ты горишь
скрипящей на зрачках прозрачной солью —
глубокой изморозью мирозданья —
подобьем костяной слюды?
Скорее, чем исполнится желанье,
наступит голубая смерть звезды.
Над неподвижным стадом плоских крыш,
чьи спины обрастают долгой шерстью, —
ночное поле с синими кострами
в грядущем, промороженном до дна,
к которому ладони тянем.
Глазами пью дымящееся небо,
лежащее, как после битвы,
где собираются оставшиеся жить,
друг другу перевязывая раны
несвежими бинтами снисхожденья.
Галактик золотые небеса
вскипают молоком вселенной.
Из черно-белой киноленты
сочится привкус кровяной,
в вареном темпе плавают планеты
как луковицы света надо мной.
Куда плывут? — Господь не отвечает,
ему понятны эти пустяки.
Чудовищная белая река
течет в окне, куда — не помню,
но отсюда — точно…
Пусть школьники и космонавты
меня поправят, как их научили,
кому ж на свете верить, как не им?
Все реки утекают в никуда
и все на Флегетон похожи,
и посохом слепца стучит Эдип
по рассыхающимся комьям глины.
Не вытянуться на носках, чтоб небо
сползало темной мантией с плеча
и ступни обнимало,
купол мира
глазами стерт до страшной темноты.
…………………………………………..
Одна звезда — далекий сгусток света —
теплом обласканные губы
приблизятся сквозь снег и улыбнутся.
Какой бы не послали ей сигнал —
он к вам вернется, измененный светом,
что излучает запросто она.
За черной площадью шумит ночной вокзал:
считают деньги сонные кассиры,
рыдают дети, грудь суют цыганки
младенцам, закрывающим глаза.
Гуляют мусора в сверкающих калошах,
старухи (в плюшевых на вате куцавейках)
свои узлы от жулика хранят.
И завораживая люд транзитный,
бубнит печальный голос с потолка,
какой перрон предложен для объятий.
Кинотеатр, унылый рынок, парк
в оцепеневших на зиму деревьях,
томящихся в чугунном загражденьи
народовольцами, чей траурный порыв
лишь иногда смущают хулиганы,
нас заведут в картонную квартиру.
Из шкафа книжного Грин Александр — писатель,
стоящий на волнах древесных,
глядит угрюмо на складной диван,
и сразу хочется ступить на гребешки
и в закипающую под стопою пену.
Картонный человек нальет вино
и что-нибудь, наверное, расскажет…
…но это будет десять лет назад.
…………………………………………
Мерещится мне женщина одна,
она светла снаружи и внутри.
На севере ее простоволосом,
быть может, есть мое изображенье.
Мои слова живут в ее висках,
а рядом — в раковинах слуха
уже лежит мой голос,
так в моллюсках
таятся жесткие песчинки,
их терпеливо обволакивает время,
чтоб превратить в жемчужины.
Я думаю о ней как о стране,
куда меня солдаты не пускают,
куда не выдается виза,
куда не перекинуть трап.
Мне жаль себя в себе похоронить.
Мне снятся в Индии ее груди
беспамятные опийные маки
в сплетении индиговых корней.
О, как она в себя впадает,
ее изгибы изгибают взор,
и впадины ее уносят голос,
и тени отнимают тень.
На отмелях ее, на теплых пляжах
с собой играет, затмеваясь, свет,
от запаха ее слабеют руки, —
вдохни — и белые светила
вдруг распадутся в тысячи кусков,
в осколки крови новых поколений.
Мы колыбели множества вселенных
и мир — ребенок наш.
Смотри, смотри — куда он убегает.
Тибет далек, но слышен колокольчик.
Ее цветным песком изобразили.
Какой буддизм нас всех перемешал.
Я вижу — светится она,
невнятных трав волнистое простанство
на нежный и лишенный блеска
и юный вавилонский перламутр,
как беспрбудный сон спадает, —
томится утро розовым младенцем,
все волоски его, все отголоски…
так спутанные струны инструментов
хотят звучать и музыкой поют
ветвей под небом медленно живущих.
Два легких полумесяца взлетают,
как будто предлагая улететь,
две шелковистых, затененных арки,
смущаясь, приглашают в свою сень,
два бедных крылышка настороженной птицы
над нежным выступом у вавилонских век
глазные яблоки под дугами лелеют,
две стайки птиц летят не улетая
над парою белеющих небес
миндального прозрачного оттенка,
в их центрах теплые моря,
два черных солнца из глубин их смотрят
сквозь влажно зеленеющий простор,
и оба моря изгибают спины,
полупрозрачным ходят колесом
и говорят на языке дельфиньем,
а вы читаете его словарь.
……………………………………….
Как только облачко на море набежит,
густыми непроглядными столбами
ресниц — весенний дождь волосяной
тебя от мира грустного укроет
и растворит монетою в морях.
Высокая и тонкая гряда
с прекрасной иудейскою горбинкой
и острием-корабликом, ты дышишь
и крылья бабочки трепещут под тобой,
и плоть твоя просвечивает еле,
как розовый и нежный сердолик
туманным вечером пяти тысячелетий.
Откройся дышащая сцена
всех слов ее, рыданий, поцелуев,
тоски ее, улыбок, слепоты,
дыхания счастливые покровы,
изменчивые, грозные два войска,
что вечно маневрируют друг с другом,
две вечных недоучки страсти,
две ученицы ревности сухой,
две школьницы — вот-вот, сейчас заплачут,
наказанные, встанут в два угла,
толкаются, целуются, сольются,
да тут же разбегутся кто куда —
потом поймай их, приласкай, погладь,
пока никто не видит, как мальчишка, —
так две волны столкуются, столкнутся
и — побежали в стороны — играть.
Ее лицо — открытая печаль,
влечение, сиянье, удивленье
распахнутое улице, ребенку
и чудаку — как приглашенье жить
или заплакать безутешно вместе.
Ее лицо, как девочка в матроске —
была такая легонькая блузка —
гюйс треугольником на худеньких лопатках
и белые полосочки летят.
Ее лицо, как факел незажженный,
к которому так страшно поднести
сухие губы, только карий глаз
еще чуть-чуть на волосок приблизить.
Ее лицо, как озерцо в тумане,
в котором тихо лебеди плывут,
и розовые странные созданья —
фламинго — изгибают шеи
в египетском иль греческом дворце,
в цветущей недоступной Галиллее.
Ее лицо — беспомощный ягненок,
так остренькие звонкие копытца
свои перебирает, спотыкаясь,
по улицам стучит, где тьма народу,
что боязно и страшно за него —
а вдруг его толпа затопчет…
Ее лицо — невиданная птица,
внесенная в единственную книгу,
которую читаю я и Бог,
оно сквозит через страницы,
мерцает, как дрожащая звезда,
то затуманиваясь, то возникая
в зерне зерна
и в сердцевине сердца,
в луне Луны
и солнце Солнца.