Выбери любимый жанр

Выбрать книгу по жанру

Фантастика и фэнтези

Детективы и триллеры

Проза

Любовные романы

Приключения

Детские

Поэзия и драматургия

Старинная литература

Научно-образовательная

Компьютеры и интернет

Справочная литература

Документальная литература

Религия и духовность

Юмор

Дом и семья

Деловая литература

Жанр не определен

Техника

Прочее

Драматургия

Фольклор

Военное дело

Последние комментарии
оксана2018-11-27
Вообще, я больше люблю новинки литератур
К книге
Professor2018-11-27
Очень понравилась книга. Рекомендую!
К книге
Vera.Li2016-02-21
Миленько и простенько, без всяких интриг
К книге
ст.ст.2018-05-15
 И что это было?
К книге
Наталья222018-11-27
Сюжет захватывающий. Все-таки читать кни
К книге

Утренний иней - Ширяева Галина Даниловна - Страница 32


32
Изменить размер шрифта:

Она, всегда такая легкая и быстрая, в своем воздушном батистовом платье с рукавами-«крылышками», стремительно перебежала улицу — туда, к багрово-черному пролому, и Валентин не сразу понял, что произошло. Сознание его отказалось в первый момент понять это.

Секунда, вторая… Последняя, третья, секунда вытянулась, разрослась в бесконечное, багрово-черное мгновение…

На том месте, где в четком багровом силуэте пролома только что была мать, пылал огненный факел с очертаниями человеческой фигуры.

Он не успел ни закричать, ни броситься к горящей матери. Железная смерть, уже несколько часов носившаяся над городом по замкнутому кругу, обрушилась на него…

Когда он выбрался из-под горячих кирпичей и горящих досок, он не понял, где находится. Там, впереди, где должен был быть пролом в стене, в котором он в последний раз увидел мать, светилась теперь груда раскаленных кирпичей. От дома слева осталась лишь стена, и стена эта клонилась, готовая рухнуть. Он рванулся к ней, словно надеялся удержать ее, упросить не падать. Но стена рухнула, еще раз похоронив багрово-черный пролом, в силуэте которого так страшно пылал тот факел…

Он разгребал руками дымящиеся кирпичи, обжигая руки и не чувствуя боли, срывая голос, звал и кричал… Кто-то оттаскивал его от этой раскаленной горы, от страшного могильного холма над телом матери. Отбиваясь, он оглянулся.

Позади, на пустыре, где должен был стоять прочный кирпичный дом, в подвале которого было так много детей и где осталась его маленькая сестра, дымилась огромная яма, и огонь перебегал по ее краям — пожирал землю…

Он долго метался среди этих страшных незнакомых развалин, не находя никого из живых. Снова разгребал раскаленные кирпичи и горящие доски, рыл землю обожженными руками… Потом снова налетела железная смерть, закрывшая небо, и опять он выбирался из-под груды кирпичей и горящих досок.

А потом смерть налетела еще. И еще… И он выбирался из-под досок, выбирался из-под земли и снова кричал и звал, и снова разгребал кирпичи и землю руками.

Потом какая-то незнакомая, а может быть, и знакомая женщина схватила его за плечо и потащила куда-то, а он, вырываясь, гневно кричал: «Почему не тушат огонь? Почему не тушат огонь?» — «Тушат, тушат! — успокаивала его женщина. — Тушат, как могут! Нет воды, водопровод разбомбили!»

Потом кто-то громко сказал над самым ухом, приказывая кому-то:

— В театр его!

Мгновенно всплыла в памяти светлая голубоглазая девочка в матросском платье и белой испанской шапочке…

— Ведите его в театр! Там детский приемник.

— Какой приемник? Его в госпиталь нужно! Руки!

Потом снова налетела смерть, и он снова не мог понять, где он и почему вокруг него снова никого нет. Только этот страшный, проглотивший и небо, и землю, черный огонь!

Теперь он уже не мог найти ни того холма из раскаленных кирпичей над телом матери, ни той воронки на месте дома, где осталась сестра. Вокруг были развалины и пылающие коробки домов — все незнакомо и страшно.

* * *

Кажется, на востоке, за рекой, занималась заря, когда он снова оказался среди людей — на берегу, распаханном, вспоротом раскаленным железом.

У реки искали спасения. Спасения от огня и от еще более страшного, чем огонь. В город рвались фашисты. Но река не могла спасти — река сама горела. И наверно, ему показалось бы странным, если бы она не горела.

Горящая вода захлестывала причалы, пароходы, стоящие на рейде, и те, что пытались уйти с детьми и ранеными туда, на левый берег, где занималась заря. Но и заря казалась пожаром. Казалось — горит весь мир, и негде укрыться от огня. Пылающая вода выплескивалась на прибрежный песок, лизала ноги людей, мечущихся вдоль берега. «Нефтехранилища! Это — нефтехранилища!..»

Город пылал, как огромный костер. Но огонь гигантского пожара не давал света. От огня шел багровый мрак. Багровый мрак покрывал все небо, проглатывал рассвет, превращая и его в зарево, разрастался, вбирая в себя теперь не только огонь и дым горящего города, но и кровь сожженных людей.

Временами ему казалось, что все это — не жизнь, что все это не настоящее, потому что такого не могло быть! Казалось — тот праздничный и светлый, из прошлого, театр вдруг предательски обнажил мрачный черно-багровый занавес, разыгрывая чудовищный спектакль, издеваясь над людьми, что метались вдоль пылающей реки, издеваясь над ним, над живой, не погибшей матерью! Вот поднимется этот занавес, и навсегда исчезнет багровый мрак. И мать появится рядом, и река погасит свое пламя… Но занавес не поднимался. Черной дымной тучей гигантского пожара он висел над городом, и ветер, рожденный невиданным пламенем, колыхал и трепал его по всему небу. Багровый мрак не уходил с земли, не давал свету прорваться к ней…

Потом пришел день, непохожий на день. А может быть, это был уже другой день? Или третий? Или четвертый? Солнца все еще не было видно. Или багровый мрак проглотил и его тоже и свет на земле погас совсем? Погас навсегда?

Нет, свет все-таки был. Он увидел его слабый легкий блик на волне у самых глаз — кто-то вел его вброд к плоту, на котором было много детей. Ему показалось вдруг, что там, на плоту, сестра, и он бросился вперед, чуть не захлебнувшись. Его удержали, помогли взобраться на скользкие бревна плота, и тогда он почувствовал боль и увидел, что руки у него забинтованы.

И тут же притаившаяся до этого на какое-то время железная смерть вновь обрушилась на него, на реку, на плот с детьми. Жестокая свинцовая плеть рассекла плот надвое, ударила по детям, по маленькой девочке в розовом платье, так похожей на его сестру.

Он успел увидеть через фонарь самолетной кабины лицо человека, расстреливающего детей с высоты бреющего полета. Успел увидеть, но не успел запомнить — его опрокинуло в воду, и он, чувствуя, что идет вниз, в глубину, не сопротивлялся тяжелой и прохладной воде, укрывшей его от черно-багрового мрака.

Кто-то с силой рванул его вверх, к свету.

Он начал сопротивляться! Он не хотел к свету!

* * *

Какое это было доброе, ласковое, светлое имя — Фаля… Иногда оно на какое-то время вытесняло из его памяти то безумное, страшное, что увидел он в сожженном и разрушенном городе, но обнаженная, обгоревшая в багрово-черном пламени душа его осталась прежней — опережая разум, она по-прежнему воспринимала окружающее до странного стремительно и необычно.

Он видел, как горит в огне живой человек — его мать, видел, как горит небо, как горят земля и вода. Теперь в нем самом тлела обгоревшая в том же пламени душа, перебивая боль в обожженных руках. И только ласковое имя Фаля, почему-то произносимое в его памяти всегда голосом матери, гасило на короткое время этот тлеющий костер…

Самым страшным для него было пробуждение. Во сне — если не снилась мать — он забывался. Но, просыпаясь утром или среди ночи, он вздрагивал в ужасе, вспомнив, что случилось. И обгоревшая, обнаженная душа снова начинала опережать разум, вызывая в памяти то, что он раньше не помнил никогда, воспринимая окружающее жутко и обостренно, заставляя его догадываться, предчувствовать, что именно произойдет сейчас, что сделают или скажут окружающие его люди.

Тогда он, убивая это страшное состояние своей души, воскрешал в ней голос матери.

Фаля! Фаля! Фаля! Фаля!

Он повторял это слово и сам, повторял как заклинание… Осень в этом городе, куда они приезжали раньше каждое лето и который раньше казался ему таким светлым, была промозглой, слепой. Слепые, без единой полосочки света вечерние окна домов, улицы с погасшими фонарями, небо без звезд, затянутое тучами, серые бесцветные дни.

В маленькой комнатке, что осталась теперь у них после того, как дед пустил в большую комнату эвакуированную семью, было темно и глухо от светомаскировочных штор из черного дерматина. Валентин иногда забывал о том, что утром эти шторы надо поднять, но даже когда он не забывал это сделать, оконные стекла, перекрещенные бумажными полосками, казалось, не впускали свет в комнату. Вернее, они впускали его, но это был не тот, не прежний, а какой-то совсем другой свет, унылый и пасмурный. И сами окна словно утратили свое назначение, стали похожи на прицельные щели в пулеметном щите. И светлая девочка со светлым ласковым именем была уже не той, не прежней светлой девочкой, в глазах которой отражалось чудо — увиденный ею спектакль на сцене театра. Теперь в глазах этой девочки с бледным лицом и синими жилочками на висках не было света… Да неужто это было когда-то — и светлая девочка в белой испанской шапочке, и театр?