Выбери любимый жанр

Выбрать книгу по жанру

Фантастика и фэнтези

Детективы и триллеры

Проза

Любовные романы

Приключения

Детские

Поэзия и драматургия

Старинная литература

Научно-образовательная

Компьютеры и интернет

Справочная литература

Документальная литература

Религия и духовность

Юмор

Дом и семья

Деловая литература

Жанр не определен

Техника

Прочее

Драматургия

Фольклор

Военное дело

Последние комментарии
оксана2018-11-27
Вообще, я больше люблю новинки литератур
К книге
Professor2018-11-27
Очень понравилась книга. Рекомендую!
К книге
Vera.Li2016-02-21
Миленько и простенько, без всяких интриг
К книге
ст.ст.2018-05-15
 И что это было?
К книге
Наталья222018-11-27
Сюжет захватывающий. Все-таки читать кни
К книге

За доброй надеждой - Конецкий Виктор Викторович - Страница 58


58
Изменить размер шрифта:

Я спускаюсь к самой воде. Под опорой моста горит печурка, трое рабочих-ремонтников жарят креветок, тянет запахом жареной рыбы и смолистым дымком.

Выше по течению стоит чистенький бело-голубой кораблик «Петрус», держится за рамы набережной аккуратными швартовыми.

Бултыхается в затопленной лодке серая вода. Высокая стена набережной скрыла город. Нет Парижа. Запах речной воды и слабый плеск волны.

Девушка в черном пальто идет мне навстречу, поднимается по сходням на борт «Петруса», открывает дверь надстройки, и сразу выпрыгивает огромный пес, сбегает на берег, обнюхивает меня. Девушка что-то говорит. Наверное, успокаивает, чтобы я не пугался, что пес не кусачий.

Пожалуй, это вредная мысль: если не можешь увидеть всего, то нечего к этому стремиться. Тогда вообще зачем жить? Так и простоять всю жизнь на мосту через реку?

Я присаживаюсь на борт маленького моторного катера. Катер зимует на кильблоках, он накрыт брезентовым чехлом, но брезент обтянут плохо — парусина провисла, в ней собралась дождевая вода, в воде плавают опавшие листья платанов. На тупой корме катера написано, что он родился во Франции и принадлежит лицею Эспадон, под надписью резвится эмалевый дельфин.

Быстро течет Сена, через денек вода, которую я вижу, минует Руан, тихо, незаметно растворится в Ла-Манше, станет соленой океанской водой, познакомится с настоящими дельфинами. Я вспоминаю черную ночь у Булони, маленького французского воробья, теплый ветер сюэ... Потом тени забытой детской книжки возникают в памяти. История времен франко-прусской войны. Мальчишка уходит сражаться с пруссаками. Разгром. Он скрывается от врагов в лесу, голодает, находит дохлую курицу, жарит на костре, ест полусырую, без соли... Этьен! Этьен его звали! — вспоминаю я и радуюсь тому, что вспомнил имя, картинку, на которой он с ранцем, со старинным ружьем. Вспоминаю, что в далеком, довоенном детстве завидовал ранцу, штыку и ружью этого Этьена. И плакал, когда французов разбили отвратительные пруссаки.

Быстро течет Сена и мое парижское время. Черный пес убежал обратно на пароходик. Ушла девушка в черном пальто. Рабочие съели креветок и собирают под мостом строительные леса. Рабочие надели каски и стали похожи на пожарников.

Опять дождь. Барабанит по брезенту чехла на катере.

Прекрасен Париж, хотя все время хочется найти в нем изъян, уличить хваливших Париж в преувеличениях, в отсутствии у хваливших собственного мнения, в их подладе под традиционные высказывания. Но все это не получается. Быть может, дело в красивой грусти прощания? Или в том, что он возвращает к забытому, детскому? Черт знает, но прекрасен Париж. И прекрасны все художники мира, рисовавшие его набережные, дома, деревья, небо и женщин.

"Русский роман обязан своим успехом чувству досады, которое вызвал среди благонамеренных ученых-литераторов успех французского натуралистического романа: они искали средства помешать этому успеху. Ведь, бесспорно, это то же самое: та же реальная жизнь людей, взятая с ее печальной, человеческой, не поэтической стороны.

И ни Толстой, ни Достоевский, ни кто-либо иной не выдумали этот род литературы. Они заимствовали его у Флобера, у меня, у Золя, щедро снабдив Эдгаром По". Это Гонкуры. И вот сравниваешь их тысячелистные дневники с «Дневником писателя» Достоевского и дневниками Толстого.

В цитате, которая приведена выше, Эдмон Гонкур говорит, что описал в романах «не поэтические стороны» жизни. Тем-то он и отличается от великих русских писателей, что в его романах нет поэзии, а в дневниках — сплошной страх за судьбу собственных книг, жалобы и внутрилитературные дрязги при видимости высокомерной независимости сибарита, проведшего всю жизнь среди японских безделушек и дам. И вот он называет Достоевского и Толстого «щедро снабженными Эдгаром По». Недаром потом он где-то признается, что имеет «хилое и трусливое тело»...

Знатоки Европы, исписавшие так много бумаги, что уже не замечают, очевидно, той муки, которая необходима в писании. У них на все есть юмор — среднеевропейский юмор, и точка зрения — какая-то среднеевропейская точка зрения. Они знают языки и бесконечно терлись среди знаменитостей, незаметно для самих себя прихватывая то от того, то от другого по миллиграмму мысли, или эмоции, или понимания чего-нибудь. Кокетливая усталость от впечатлений и блеск пера. И вдруг обнаруживаешь, что даже парадоксальные высказывания, которые обычно есть самые индивидуальные, у них какие-то среднеарифметически-европейские.

Улица Галилея, 63, отель «Елисейская звезда».

Подумать только, куда занесло!

Красные шторы, красный ковер, кровать под красным одеялом, пепельница с красными коронами. И у изголовья кровати — биде.

Я было обиделся, решил, что меня поселили в женский номер. Оказалось, во всех номерах так.

В «Справочнике по охране труда на морском транспорте» написано: «На пассажирских судах первой и второй категории из расчета на сто человек женщин должен быть оборудован восходящий душ с подводкой к нему холодной и горячей воды от питьевого водопровода со смесительными кранами». На сто женщин — один восходящий душ, а здесь мужчине ставят его в изголовье. Никуда не денешься — Париж!

Старый поэт, с которым я приехал, поступил просто: выломал это биде из пола и положил под умывальник. Вот как поступают люди, когда они в Париже двадцатый раз. А я поступил наоборот — положил на полотенце, закрывающее душ, ветку платана с двумя шишками. Получился натюрморт.

Сижу, смотрю на него, думаю о Галилее. Именно Венера убедила мыслителя в том, что Земля вертится вокруг Солнца, — фазы Венеры. Да, все на этом свете имеет несколько смыслов, и подтекстов, и фаз. Вот я живу на улице мыслителя, а он триста лет назад помер. Удивительный был человек! В те времена моряки не знали способа определения долготы, и Генеральные штаты Нидерландов объявили всемирный конкурс. Галилей поднапрягся, открыл спутников у Юпитера, назвал их Медицейскими звездами и предложил определять долготу по ним — пара пустых! Премию гению зажали. Ему намекнули, что такой метод слишком тонок для такого грубого народа, как голландские моряки. И через триста лет любой моряк повалится под стол от хохота, если ему предложат такой метод, — тут надо иметь мозги и глаза Галилея. Его официальное звание было Рысьеглазый. Но умер слепым, как Гомер. А похоронили его рядом с Микеланджело, вернее, конечно, перезахоронили. Почему-то порядочных людей обычно хоронят несколько раз. Сперва по-собачьи, а потом по-королевски.

Черт-те что лезет в голову, когда сидишь один в номере дешевого отеля в Париже и ждешь, когда тебя повезут на книжный базар.

Мы прибыли сюда в виде живой рекламы — должны были принять участие в выставке-продаже книг левых издательств. Скажу сразу: мои издатели заработали на моих книгах ровно столько, сколько Галилей за свой метод определения долготы по спутникам Юпитера.

Я продал два экземпляра.

Это позорное происшествие вышибло меня из колеи. Но потом Арагон угостил жареными лягушками, дал выпить, и я успокоился. Когда тебя угощает человек, стихи которого выбиты на могильных плитах кладбища Пер-Лашез, когда в ресторане шансонье поет песню на слова твоего хозяина, то можно, в конце концов, забыть о низком уровне своей славы — чужая тоже греет.

Лягушек я не доел.

Вокруг горели свечи. Рядом сидел Арагон. Напротив — Эльза Триоле. Позади играл оркестр.

Лягушки напоминают вкусом недоваренного кролика. Я их сильно посолил и поперчил. И я бы их доглотал, но Эльза Триоле сказала:

— Что вы, Виктор Викторович, так напрягаетесь? Это такие милые, маленькие, я бы даже сказала, ласковые животные...

«Ну вот! Пустили Дуньку в Европу!» — подумал я, с ужасом ощущая, что лягушки начинают прыгать у меня в желудке, и сейчас подпрыгнут и до самого рта, и выпрыгнут из него на свет свечей и на красную скатерть этого дорогого ресторана недалеко от бессмертного собора Нотр-Дам.

Я срочно подбавил в желудок красного вина. Лягушки немного притихли — окосели. И после этого я до самого конца вечера держал их в алкогольном опьянении. Иного выхода не было.