Выбери любимый жанр

Выбрать книгу по жанру

Фантастика и фэнтези

Детективы и триллеры

Проза

Любовные романы

Приключения

Детские

Поэзия и драматургия

Старинная литература

Научно-образовательная

Компьютеры и интернет

Справочная литература

Документальная литература

Религия и духовность

Юмор

Дом и семья

Деловая литература

Жанр не определен

Техника

Прочее

Драматургия

Фольклор

Военное дело

Последние комментарии
оксана2018-11-27
Вообще, я больше люблю новинки литератур
К книге
Professor2018-11-27
Очень понравилась книга. Рекомендую!
К книге
Vera.Li2016-02-21
Миленько и простенько, без всяких интриг
К книге
ст.ст.2018-05-15
 И что это было?
К книге
Наталья222018-11-27
Сюжет захватывающий. Все-таки читать кни
К книге

О происхождении некоторых типов Достоевского (литература в переплетениях с жизнью) - Розанов Василий Васильевич - Страница 8


8
Изменить размер шрифта:

Отречемся от старого мира…

Да и как поет! Как не умели в 1905-1906 годах!

Мы видим, – вся жизнь и до сих пор кипит около этих слов Достоевского. В его словах – тот уголек, который жжет кровь, подымает сердце, мог бы поднять народные волны… Но они забыты были сейчас же после того, как были произнесены, и забыты по особой причине, преднамеренно и злостно. Встала «машинка» на место глубокой психологии и глубокой совести, старая «нечаявшая машинка», которая начала «рубить мясо», как рубит его кухонная машинка, – «рубить котлету», что короче и утилитарнее задумчивых песен русских «странников», каковым был в сущности Достоевский. Дело сузилось, машинилось, потеряло душу, – ну, с этим психолог Достоевский не мог слиться. Омолодение России подсохло в корне, к нему вдруг пришел старый цинизм. Стива согласился с Левиным, – в этом все дело. Он вдруг взял в свои руки задачу Левина, и задача стала «неразрешимой», точнее, – она перешла в мириады уродливых, грязных решеньиц дела, бывшего святым по существу.

Примечания

(1) «Подросток», Ф. М. Достоевского. Изд. 3. СПб., 1882, стр. 454. (2)"Арабески", ч. 2. Жизнь. (3) Cм.: «Воспоминания о воззрениях С. А. Усова на искусство» Н. Иванцова, в кн. III «Вопросы философии и психологии». М., 1890. (4) Редактор журнала «Заря», приглашавший Достоевского написать к осенним месяцам этого года какую-нибудь повесть. тут действие еще в сороковых годах. (5) «Почем мы знаем: может быть, именно Тихон-то и составляет наш русский положительный тип, который ищет наша литература, а не Лаврецкий, не Чичиков, не Рахметов и проч». Приписка Достоевского к письму. (6) Два последние – герои романа «Что делать?». (7) См.: «Биография и письма». СПб., 1883, отд. 2, стр. 233-234. (8) Об успехе «Дневника писателя» см. цифровые данные в его «Биографии и письмах». (9) См.: «Дневник писателя» за 1877 г., декабрь: «К читателям». (10) См. выше, в письме к Ап. H. Майкову. (11) По поводу Пушкинского праздника единственный ¦ за 1880 г., с «Речью о Пушкине» и объяснениями к ней. (12) Это высказано положительно и в предисловии к «Братьям Карамазовым». (13) См. его думы и слова после кончины старца Зосимы. (14) Один разговор с Ракитиным, где он, «девственник», признается, что ему слишком понятны «карамазовские бури». (15) Разговор с братом Иваном о страданиях детей. (16) См. об этом воспоминания в «Дневн. писат.» за январь 1877 г. (17) Это название носят две центральные книги в «Братьях Карамазовых». (18) Он подробно развит, между прочим, у Ап. Григорьева в статье «Взгляд на современную изящную словесность, и ее исходная историческая точка». (19) «Мертвые души». Изд. 1873 г., стр. 258. (20) См. «Причитания северного края», собранные г. Барсовым. «Плач Ярославны», самое поэтическое место в «Слове», есть, очевидно, перенесенное сюда народное причитание. Сравни язык, образы, обороты речи. (21) В «Выбранных местах из переписки с друзьями» можно, в сущности, найти все данные для определения внутреннего процесса его творчества. Вот одно из ясных и точных мест: «Я уже от многих своих недостатков избавился тем, что передал их своим героям, их осмеял в них и заставил других также над ними посмеяться… Тебе объяснится также и то, почему я не выставлял до сих пор читателю явлений утешительных и не избирал в мои герои добродетельных людей. Их в голове не выдумаешь. Пока не станешь сам сколько-нибудь на них походить, пока не добудешь постоянством и не завоюешь силою в душу несколько добрых качеств, – мертвечина будет все, что ни напишет перо твое». («Четыре письма к разным лицам по поводу „Мертвых душ“, письмо третье.) Здесь довольно ясно выражен субъективный способ создания всех образов его произведений: они суть выдавленные наружу качества своей души, о срисовке их с чего-либо внешнего даже и не упоминается. Так же определяется и самый процесс создания: берется единичный недостаток, сущность которого хорошо известна из субъективной жизни, и на него пишется иллюстрация или иллюстрация „с моралью“. Ясно, что уже каждая черта этого образа отражает в себе по-своему этот только недостаток, ибо иной цели рисуемый образ и не имеет. Это и есть сущность карикатуры. (22) См. о нем в „Литературных воспоминаниях“ И. С. Тургенева („какое умное и какое больное существо“) и также Ф. И. Буслаева: „Мои досуги“. М., 1886, т. 2, стр. 235-239, с историческими словами Гоголя, обращенными (за несколько дней до смерти) к комику Щепкину: „Оставайтесь всегда таким“. (23) Полное собрание сочинений Ф. М. Достоевского. Изд. 1882 г., т. 2, стр. 463 и след. Ниже указывая томы, мы всегда будем разуметь издание этого года, первое посмертное и до сих пор лучшее. (24) Напр., „Роман в девяти письмах“ и „Хозяйка“ в Сочинениях, т. 2. 23. (25) Сочинения, т. 2, стр. 485-486. (26) „Белые ночи“. Сочинения, т. 2, стр. 539. (27) „Записки из подполья“. Сочинения, т. 3, стр. 443. (28) Сочинения, т. 3, стр. 446. (29) См.: „По поводу мокрого снега“ в „Записках из подполья“. Сочинения, т. 3, стр. 472-538. Единственную аналогию с этим произведением, одним из глубочайших у Достоевского, представляет „Племянник Рамо“ у Дидро. Первоначальный очерк характера „героя подполья“ представляет, но исключительно с комической стороны, Фома Фомич в повести „Село Степанчиково и его обитатели“ (Сочинения, т. 3). (30) Это была первая его заграничная поездка. Свое первое впечатление от Европы он описывает прямо в „Зимних заметках о летних впечатлениях“ (Сочинения, изд. 1882 г., т. 3) и косвенно во многих своих романах, где общее чувство его к Европе выразилось даже цельнее и ярче; сюда относится, напр., в „Подростке“, стр. 453 и след. (31) „Зимние заметки о летних впечатлениях“, гл. 5: „Ваал“. Сочинения, т. 3, стр. 406. (32) Там же, стр. 407. (33) Там же, стр. 408. (34) Там же, стр. 409. (35) Там же, стр. 410. (36) См. кн. Руфь. (37) Там же, с. 411. (38) В истории есть один факт, особенно удобный для пояснения этой мысли: в Германии, ко времени крестьянского и рыцарского восстаний, уже значительно распространилось римское право, вытеснив местные феодальные юридические обычаи. Тягость от него для всего народонаселения была так велика, что восставшие, плохие юристы и только простые люди, требовали, между прочим, отмены римского права в судебной практике. Но кто же усомнится, что, будучи правом, как и средневековые судебные обычаи, оно неизмеримо превосходит не только эти последние, но и вообще все когда-либо появлявшееся во всемирной истории в сфере права. Дальнейшее распространение его поэтому и не прекратилось, оно было естественно и, так сказать, внутренне необходимо. Этот пример показывает, что усовершенствование отдельных отраслей жизни вообще не необходимо связано с уменьшением человеческого страдания, что оно имеет внутреннюю закономерность и извне автономно; а потому и совершается в истории независимо от всего прочего. (39) Частный пример и здесь может с удобством пояснить общий исторический процесс: 1) необходимо, чтобы в стране, для поддержания ее международного положения, существовало несколько сот тысяч мужчин, специально занятых военным искусством и, для большего усовершенствования в нем, – освобожденных от забот семьи; 2) нужно, чтобы люди, поддерживающие страну на высоте ее духовного и материального процветания, как можно лучше подготовились для выполнения своей миссии и глубже вошли в сложный и трудный мир чистых и прикладных наук. Образуется громадный контингент людей, семья для которых возможна и удобна только в позднем возрасте. По причинам, объяснять которые было бы излишне, возникает соответствующий им контингент бессемейных женщин; с тою разницею, однако, что для первых семья есть нечто позднее и ее временное отсутствие есть удобство, а для вторых семья становится навсегда закрытою, и они являются безличным средством для удобного существования других. Как большая река привлекает к себе маленькие речки и ручьи и испарениями с бассейна своего родит влагу и дождь, в конце концов опять в нее же собирающиеся, так к этому крупному потоку бессемейного существования примыкают многие другие мелкие течения его, в значительной степени порождаемые просто его массивностью, легкостью, удобством для каждого и привычностью. (40) Появились в 1863 г. в журнале „Время“. (41) Появились в 1, 2 и 4 ¦¦ журнала „Эпохи“, который сменил приостановленное „Время“ в 1864 году. (42) Таким образом, „Записки из подполья“ составляют первый, как бы краеугольный камень в литературной деятельности Достоевского, и мысли, здесь изложенные, образуют первую основную линию в его миросозерцании. (43) Таким образом, роман этот, в литературном отношении наиболее строгое и, следовательно, лучшее произведение Достоевского, составляет второй краеугольный камень в развитии его мировоззрения. Идея, выраженная в этом романе, положительно защищается, но в отрицательных формах, еще в „Бесах“. (44) Факты атавизма или также факт рождения от обыкновенных родителей гения обнаруживают и фактически присутствие в человеке такого, чего не знает ни он в себе, ни в нем другие. (45) „Преступление и наказание“, изд. седьмое, стр. 293-294. Страшный смысл слов о „попытке копить“ заключается в торопливости, в жадности к разврату, которое делает и вынуждена делать эта девушка, лишь извне растленная. Здесь Достоевский с какою-то адскою мукою следит, как физическая нужда, ударяя в душу, как бы продырявливает ее и раскрывает для вступления уже внутреннего порока. (46) Там же, стр. 264-265. (47) Сочинения, т. 14, стр. 294. (48) Если письмо это сохранилось, было бы любопытно видеть его напечатанным. (49) Такова, напр., в „Братьях Карамазовых“ речь прокурора на суде, которая вся ведется в тоне, иронизирующем над прокурором; и, однако, многие из мыслей этой речи содержат повторение мыслей, высказанных Достоевским от своего имени в „Дневнике писателя“. (50) „Братья Карамазовы“, глава „Из бесед и поучений старца Зосимы“. Сочинения, т. 13, стр. 357. (51) Разумеем известное стихотворение Лермонтова „По небу полуночи ангел летел“ и пр. (52) В „Бесах“ Кирилов перед самоубийством говорит: „Вся планета наша есть ложь и стоит на лжи и глупой насмешке; самые законы планеты – ложь и диаволов водевиль. Для чего же жить, отвечай, если ты человек!“ (изд. 1882 г., стр. 553). Очевидно из повторений и страстности тона, что Достоевский вложил здесь свое собственное сомнение, с которым он долго и трудно боролся. (53) В „Биографии и письмах“ можно найти очень много указаний на необыкновенную живучесть самого Достоевского, которая одна дала ему силу вынести все, что ему выпало на долю в жизни. „Кошачья живучесть (во мне), не правда ли“, – заключает он одно из своих писем. (54) Здесь также вложено чувство самого Достоевского к Европе; сравни в „Подростке“ слова Версилова, стр. 453-454, и заметку в „Биографии и письмах“, стр. 295. (55) „Братья Карамазовы“, т. I, стр. 259. (56) Первому эта мысль приписана Вольтеру. (57) Она была открыта впервые Лобачевским, и Казанский университет, в котором он был профессором, почтил его память изданием полного собрания его сочинений от своего имени и на свои издержки (один том, Казань, 1883). Здесь содержатся его труды: „Воображаемая геометрия“, „Новые начала геометрии с полною теориею параллельных“ и „Пангеометрия“. Подробности о неевклидовой геометрии и указания на литературу ее – см. проф. Вященко-Захарченко: „Начала Евклида, с пояснительным введением и толкованиями“. Киев, 1880. (58) Разумеются начальные слова Ев. от Иоанна: „В начале бе Слово и Слово бе к Богу и Бог бе Слово. Сей бе искони к Богу. Вся тем быша и без Него ничто же бысть, еже бысть“. Гл. I, ст. 1. (59) В „Униженных и оскорбленных“ – характер и судьба Нелли, в „Бесах“ – разговор Ставрогина с Шатовым и его же разговор с Кириловым, когда тот играл мячом с малюткой, в „Преступлении и наказании“ – дети Мармеладова; в „Братьях Карамазовых“ – две главы: „Надрыв в избе“ и „На чистом воздухе“, где детское страдание почти нестерпимо даже в чтении („Папочка, папочка, милый папочка, как он тебя унизил!“ – говорит Илюша в истерике отцу своему). Есть что-то жгучее и страстное в этой боли. В той же главе люди все называются „больными“ и „детьми“ (стр. 244). Вслед за этими сценами и начинается „Pro и Contra“, великая диалектика всякой религии и христианства, которая, будучи задумана много лет назад, все-таки вылилась, кажется, у автора вдруг, вне всякой связи с ходом действия в романе. (60) Там же, стр. 268. Намек на любовь турок к „сладкому“ имеет более общее значение: повсюду уклон человеческой природы к жестокому Достоевский связывает с ее уклоном к страстному и развратному. (61) В Женеве была составлена брошюра с подробным описанием этого случая и, переведенная на иностранные языки, рассылалась в разных странах, между прочим и в России, бесплатно при газетах и журналах. Достоевский замечает, что подобный факт, в высшей степени местный (в смысле национальности и религии), совершенно невозможен у нас: „хотя, – тонко оговаривает он далее, – кажется, и у нас прививается с того времени, как повеяло лютеранскою проповедью в нашем высшем обществе“ (стр. 269). Замечание это очень глубоко: между различными способностями души человеческой есть некоторая соотносительность, и, тронув развитием, образованием или религиею которую-нибудь из них, мы непременно изменяем и все прочие в соответствии с нею, по новому типу, который она принимает под воздействием. Слезливый пиетизм, это характерное порождение протестантизма, также нуждается в возбуждении себя преступным и страдающим, но только на свой манер, как и иные типы душевного склада, выработываемые в других условиях истории. В католических странах, например, невозможен описанный случай с Ришаром; зато в протестантских странах невозможна эта изощренная, многообразная и извилистая система мук, которая придумана была там инквизициею. Всюду по-своему и, однако, везде человек терзается человеком. (62) См. поразительные подробности об этом, напр., у Богданова „Медицинская зоология“, т. I. M., 1883, ¬ 37-38. (63) См. Данилевского: „Дарвинизм. Критическое исследование“. СПб., 1885 (о голубиных породах). (64) Здесь, очевидно, говорится о процессе г. Кронеберга и г-жи Жезинг, разбор которого, и защитительная речь г. Спасовича, был сделан Достоевским в февральском выпуске „Дневника писателя“ за 1876 г. (Соч., т. XI, стр. 57-83). (65) Факт этот действителен, как, впрочем, и все приведенные; он сообщен был в одном из наших исторических журналов. (66) Параллельное место см. в „Братьях Карамазовых“, главу „Кошмар Ивана Федоровича“, где бес объясняет шутливо, что он существует „единственно для того, чтобы происходили события“, и, несмотря на желания свои, никак не может примкнуть к „осанне“ остальной природы, ибо тогда тотчас же „перестало бы что-нибудь случаться“. (67) Это – чрезвычайно высокое место, одно из грустных и великих признаний человеческого духа, справедливости которого нельзя отвергнуть. Его мысль состоит в том, что есть дисгармония между законами внешней действительности, пo которым все течет в природе и в жизни человеческой, и между законами нравственного суждения, скрытыми в человеке. Вследствие этой дисгармонии, человеку предстоит или, отказавшись от последних и с ними от своей личности, от искры Божией в себе, – слиться с внешнею природою, слепо подчинившись ее законам; или, сохраняя свободу своего нравственного суждения, – стать в противоречие с природою, в вечный и бессильный разлад с нею. Первый проблеск этой мысли у Достоевского мы находим в 1864 г., в „Записках из подполья“ (отд. I, гл. IV, стр. 450-451, т. III, изд. 82 г.), где она выражена нервно и беспорядочно, но очень характерно: „Боже, да что мне за дело до законов природы и арифметики, когда мне почему-нибудь эти законы и дважды два четыре не нравятся? Разумеется, я не пробью такой стены лбом, если и в самом деле сил не будет пробить, но я не примирюсь с ней потому только, что тут каменная стена, что у меня сил не хватило. Как будто такая каменная стена и вправду есть успокоение, и вправду заключает в себе хоть какое-нибудь слово на мир, единственно только потому, что она – дважды два четыре?! О, нелепость нелепостей! То ли дело все понимать, все сознавать, все невозможности и каменные стены; не примиряться ни с одной из этих невозможностей – каменных стен, если вам мерзит примиряться; дойти путем неизбежных логических комбинаций до заключений на вечную тему о том, что даже и в каменной стене как будто чем-то сам виноват, хотя опять-таки до ясности очевидно, что вовсе не виноват, и вследствие этого, молча и скрежеща зубами, сладострастно замереть в инерции, мечтая о том, что даже и злиться тебе выходит не на кого; что предмета не находится, а может быть, и никогда не найдется; что тут подмен, подтасовка, шулерство („дьяволов водевиль“, в „Бесах“), но, несмотря на все эти неизвестности и подтасовки, у вас все-таки болит, и, чем больше вам неизвестно – тем больше болит“. В издевательстве и страдании последних слов уже лежит зародыш идеи „Легенды о Великом Инквизиторе“. См. Приложения. (68) Т. е. при страдании и преступности если нет возмездия и с ним удовлетворения, то я, ища удовлетворения, истреблю свою плоть как преступную и страдающую. Здесь объяснение самоубийства. Параллельные места в „Дневнике писателя“, 1876 г., октябрь и декабрь. См. Приложения. (69) В этих словах признается, что религии, и без какого-либо исключения, вытекли из недр человеческой души, из присущих ей противоречий и жажды хоть как-нибудь из них выйти, а не даны человеку извне. Т. е. их происхождение признается мистическим только лишь в той степени, в какой мистична самая душа человека, но не более. Этот взгляд противоречит всем обычным теориям о происхождении религии, как абсолютно мистическом, так и натуральном. (70) В философии и так называемом „нравственном богословии“ существует подобное объяснение, но оно, действительно, совершенно неудовлетворительно. (71) Параллельное место см. в главе „Кошмар Ивана Федоровича“, где бес говорит (стр. 350): „Я, ведь, знаю, что тут есть секрет, но секрет мне ни за что не хотят открыть… Я ведь знаю, в конце концов я примирюсь, дойду и я мой квадрилион и узнаю секрет. Но пока это произойдет, – будирую и, скрепя сердце, исполняю одно назначение: губить тысячи, чтобы спасся один… Нет, пока не открыт секрет, для меня существуют две правды: одна тамошняя, ихняя, мне пока совсем неизвестная, а другая – моя“. (72) В „Прилож.“ см. подобн. мысль о „Хрустальном дворце“. (73) Откровение св. Иоанна, XXI, 1 и 4 ст. 64. (74) Едва ли не первый очерк этой идеи находится в „Идиоте“ (1868 г.), стр. 537-538 (изд. 1882 г.), и очень часто к ней возвращается Достоевский в „Дневнике писателя“ (напр., за 1877 г., май-июнь, гл. III). См. Приложения. (75) „Пушкинской речи“ („Дневник писателя“, 1880) Достоевский, разбирая характер Татьяны и отказ ее, ради удовлетворения своего чувства любви, оскорбить старика мужа, спрашивает и уже от себя лично: „Разве может человек основать свое счастье на несчастье другого? Счастье… в высшей гармонии духа. Чем успокоить его, если позади стоит несчастный, безжалостный, бесчеловечный поступок… Позвольте, представьте, что вы сами возводите здание судьбы человеческой с целью в финале осчастливить людей, дать им наконец мир и покой. И вот, представьте себе тоже, что для этого необходимо и неминуемо надо замучить всего только лишь одно человеческое существо… Согласитесь ли вы быть архитектором такого здания на этом условии?“ (т. XII, стр. 424). Из этого сопоставления очевидно, что все, что говорит Иван Карамазов, – говорит сам Достоевский. (76) Апокалипсис, XXII, 12: „Се гряду скоро, и возмездие Мое со мною, чтобы воздать каждому по делам его“. (77) „Т. е. церкви“, – замечает Достоевский. Образ звезды, падающей с неба, взят из Апокалипсиса, VIII, 10-11, как и некоторые дальнейшие сравнения, которыми изображается судьба христианской Церкви на земле. В настоящем месте высказывается взгляд на реформацию как на подобие Церкви, которое увлекает людей своим кажущимся сходством с нею и через это отвлекает их от Церкви истинной: „источники вод“ – здесь „чистота веры“, заражаемой „подобием“ Церкви. (78) Поразительна жизненность, влитая Достоевским в эту удивительную картину: мы как будто не читаем строки, но перед нами проходит видение – вторичного появления, и уже почти в наше время, Христа среди народа. В биографии Д-го есть некоторые места, которые до известной степени могут объяснить эту странную, непостижимую жизненность фантастической, сверхъестественной сцены. „Однажды, – рассказывается там, – Достоевский находился в обществе людей, чуждых и даже враждебных ко всякой религии. Неожиданно среди говорящих кто-то упомянул об И. Христе, и сделал это без достаточного уважения. Достоевский вдруг страшно побледнел, и на глазах его показались слезы. Это было еще в дни его молодости, и, очевидно, уже тогда он проникновенно вдумывается в Его образ“. Затем, во время его ссылки. Евангелие было единственною книгою, которую он мог читать, и, постоянно перечитывая евангельские рассказы, очевидно, он вжился в них до ясности ощущения всего того, о чем там передается… Наконец, воскресение девочки, описываемое так, что мы как будто видим совершение самого факта, также имеет биографическое объяснение. Вот что читаем мы в его жизнеописании (см. „Биография и письма“, отд. I, стр. 296): „Рождение дочери (22 февраля 1862 г.) было большим счастьем для обоих супругов и очень оживило Федора Михайловича. Все свободные минуты он проводил у ее колясочки и радовался каждому ее движению. Но это продолжалось менее трех месяцев. Смерть ее была страшным неожиданным ударом. Федор Михайлович всю жизнь не мог забыть свою первую девочку и всегда вспоминал о ней с сердечною болью. В одну из своих поездок в Эмс он нарочно съездил в Женеву, чтобы побывать на ее могиле“. Без сомнения, он живо представлял, когда писал приведенную выше сцену, свое чувство, если бы любимая девочка каким-нибудь чудом вдруг поднялась из гроба. (79) Протестантизм, открыв свободу для индивидуального понимания христианства, не только в настоящем не представляет чего-либо завершенного, окончательного, но и в будущем, очевидно, никогда не получит подобного завершения. Что касается до Православия, то до сих пор оно находилось в столь тяжких исторических условиях, так извне стеснено было то варварством (монгольское иго), то магометанством (турецкое иго), то, наконец, самим католицизмом, что отстоять бытие свое и как-нибудь выполнить все нужное для душевного спасения среди обделенных и приниженных народностей – составило пока весь его исторический труд; о том же, чтобы возвести свое скрытое внутренне содержание к свету ясного сознания, – оно еще не имело средств озаботиться. Попытки славянофилов (как Хомякова, Ю. Самарина) и самого Достоевского выяснить особенность и идею Православия в истории объясняются этим его состоянием и были бы невозможны при другом положении дела. (80) „Будь в руке старшего тебя покорен, как посох в руке странника“ и пр. (81) „Cadaver esto“, т. е. будь безличен, инертен, как труп. (82) „Записки из подполья“, отд. I, гл. IX. См. также гл. X, о предпочтительности временного „курятника“ в общественно-историческом строе, именно потому, что он не окончателен и не убивает навсегда свободу, перед „хрустальным зданием“, которое ненавистно именно своею неразрушимостью. (83) Какая яркость в ощущении его действительности; мы отмечаем этот тон, потому что, варьируя, он изменяется в разных местах „Легенды“ до совершенной ясности ощущения, что „события“ никогда не было. (84) Действительно, очень замечательно, что ведь Дух искушал Богочеловека не когда-нибудь посреди его служения на спасение рода человеческого, но перед вступлением на это служение, и, следовательно, он, древний борец с Богом и враг рода человеческого, как бы соблазнял его на другие возможные способы спасения, указывал иные пути для этого, чем учение Его божественное и крестная смерть. Искушения относились именно к целому служению Иисуса Христа, и поэтому хлебы, чудо и власть, Искусителем предложенные, суть действительно три модуса иного, не небесного, не божественного, не благодатного и таинственного спасения. (85) Впервые мысль эта, очень глубокая, была высказана Достоевским в 1847 г., в одном из самых беспорядочных его произведений – „Хозяйка“, см. стр. 347 „Сочинений“, т. 2, изд. 1882. Вот эти слова: „Слабому человеку одному не сдержаться… Только дай ему все, он сам же придет, все назад отдаст; дай ему полцарства земного в обладание, попробуй, – ты думаешь, что? Он тебе тут же в башмак спрячется, – так умалится. Дай ему волюшку, слабому человеку, – сам ее свяжет, назад принесет“ и пр. Это показывает, до какой степени рано у Достоевского зародились все его основные идеи, лишь в утверждении или отрицании которых он позднее десятилетия колебался, но ничего существенно нового не открывал в них. (86) Т. е., по Апокалипсису, отпадший от Бога Первый Дух. (87) Мы ожидали бы „Зверю“, – но как удивительно выдержана точность апокалиптических образов, соответствие их действительному смыслу! (88) Разумеется, теория относительности преступления, по которой оно ничем не выделяется из ряда других фактов, совершаемых человеком, и, как все они, вызывается влиянием среды, воспитания и вообще внешних обстоятельств. Воля, всецело определяемая этими обстоятельствами, бессильна не совершить какого-нибудь факта, в данном случае преступления, поэтому не свободна и, следовательно, невиновна („греха нет“). „Преступление и наказание“, „Бесы“ (некоторыми своими эпизодами) и, наконец, „Братья Карамазовы“ могут быть рассматриваемы как художественно-психологическая критика этой идеи XIX века, к которой как-то влекутся в нем самые высокие умы, и ее отвержение, как не соответствующей природе вещей, не истинной. См. об этом выше. (89) В силу теории о невиновности индивидуальной воли, все преступления, как и всякое зло, относятся, как к причине своей, к неправильному устройству общества. Отсюда вопрос о борьбе со злом сводится к вопросу о лучшем устроении человеческого общества, – что вводит теоретическую мысль как зиждующее начало в историю на место бессознательных сил, в ней действующих. Сравни выше, в гл. IV, стр. 35 и далее, выдержки из „Зимних заметок о летних впечатлениях“. (90) Достоевский часто и настойчиво указывал (напр., в „Бесах“), как наука, отвергнув свободную волю в человеке и абсолютность в преступлении, доведет людей до антропофагии, – и тогда-то, в отчаянии, „заплачет земля по старым богам“ и люди вновь обратятся к религии. Таким образом, обращение к Богу, думал он, увенчает историю, и это тем непременнее совершится, чем большие бедствия ожидают человечество в будущем. (91) Здесь говорится о периоде нестерпимых гонений, которые самоустроящееся и несчастное человечество воздвигнет против религии на некоторое время, и именно перед тем, как обратиться к Богу. Преследования – не против Церкви, но против самого религиозного начала в человеке, – бывшие в конце прошлого века во Франции и теперь вспыхивающие то здесь, то там, могут быть рассматриваемы как первые и легкие предвестники попытки искоренить его вовсе, искоренить всюду на земле. (92) Т. е. рациональные теоретики устроения человека на земле без религии, и в частности теоретики новых форм организации труда и собственности. (93) Отчаяние экономических бедствий приведет (и уже приводит) к забвению всех других идеалов, которые первоначально были неотделимы от идеала равномерного распределения богатств: так, уже теперь крайние демократы становятся индифферентны к заветам политической и общественной свободы (конституционализму), а равно и к успехам наук и просвещения, готовые безразлично соединиться и с военным деспотизмом, и с торжеством Церкви над государством, лишь бы сила, военная ли, церковная ли – для них все равно, – разрешила экономический вопрос, „накормила всех“. (94) При заботе „о хлебе едином“ померкнет совесть в людях и с нею – сострадание: так как невозможно этих чувств ни возвести „к хлебу“, ни из „забот о нем“ вывести. Каждый возьмет себе наибольшее, на что имеет право по количеству и качеству своего труда, и гений потребует, чтобы были удалены с пиршества неспособные, потому что они отнимают у него излишнее. В вопросе об устроении общества на экономических началах распределение продуктов производства, по праву – „suum cuique“, по правде сердца человеческого – „Бог за всех“, представляет главное и, в строгом смысле, неразрешимое затруднение. Именно оно является уже теперь предметом нескончаемых разногласий среди теоретиков общественной жизни; и если они так непримиримы в мысли, так несогласимы в книгах, то трудно и представить себе, к какому хаосу столкновений приведет неразрешимость этого вопроса в действительности, где господствуют страсти, где негодование и гнев не утихают по надобности и жалость имеет свою убедительность, где, наконец, всякая диалектика разбивается о честное непонимание людей сердца. Уже теперь можно предвидеть, что, согласно внутренним своим желаниям разрешившись, социальный кризис встанет перед диаметрально противоположными лозунгами „убрать неспособных, спрятать, свести на нет, поработить“, и – „не надо гениев, излишни гении… и оскорбляют бедность нашу красотой своей духовной, и опасны“. Философия Ницше, на наших глазах получающая распространение в Европе, есть раннее, но очень уже смелое выражение первого лозунга. (95) В главе „Кошмар Ивана Федоровича“, которая вообще представляет вариации на „Легенду о Великом Инквизиторе“, бес говорит: „Сколько надо было погубить душ… чтобы получить одного только праведного Иова“ („Бр. Карамазовы“, т. 2, стр. 355. Изд. 1882 г.). Оставляя в стороне поверхностную мысль, будто для „свободного досуга“ немногих, которые „возделывали бы науки и художества“ (их истинно возделывают люди бедные и в постоянном труде живущие), нужен подавляющий, чрезмерный труд остальных, – мы укажем на другое, действительно существующее соотношение между „спасением одного“ на счет гибели многих: спасаются через трудное, что, будучи чрезмерно для многих, и, между тем, ломая о себя и их, – губит их. Единичный пример лучше всего объяснит нашу мысль: высокое просвещение хорошо, всеми чтится и всех манит к себе; и так как в детстве ни о ком еще нельзя решить, способен он или нет к нему, то тысячи и десятки тысяч детей уродуются о трудную, сложную школу, чтобы выделить из себя несколько десятков истинно просвещенных людей; около которых остальные толпятся менее, чем только непросвещенною массою – массою развращенною. (96) В „Подростке“ Макар Иванович – старик, сходный по типу со старцем Зосимою в „Бр. Кар.“, говорит: „Невозможно и быть человеку, чтобы не преклониться, не снесет себя такой человек, да и никакой человек. И Бога отвергнет – так идолу поклонится, деревянному, или златому, или мысленному“. – Под „идолами“, перед которыми падут люди, отвергнув Бога истинного, разумеются идолы „мысленные“: разум обожествляемый и его продукты – философия и точные науки; или, наконец, идолы совсем грубые, каковы некоторые частные идеи этого самого разума, этой науки или философии: напр., идея утилитаризма. В этом месте „Легенды“, однако, говорится о преклонении мистическом, религиозном, напр. перед Христом, Магометом и пр. (97) Черта, верно подмеченная и одна своим идеализмом уравновешивающая все низкое, что в этой же „Легенде“ приписывается человеку. (98) Без сомнения, это обмолвка, и нужно читать „удобнее, выгоднее, нужнее и лучше“. (99) T. е. Закона Ветхозаветного, который от Новозаветного действительно отличается дробностью, раздельностью, твердостью указаний и точностью мер наказания, за нарушение его назначаемого (см. Второзаконие). Можно сказать, перелагая все на юридические термины, что в Ветхом Завете даны правила, в Новом – принципы. (100) В трех этих строчках выражено понятие Достоевского о сущности христианства и указан руководительный принцип для деятельности христианина: всегда мысленно предстоящее дело относить к Христу и спрашивать себя: совершил ли бы Он его или, видя, одобрил ли бы, не нарушая при этом в своей мысли цельности Его образа, как Он передан нам евангелистами, совокупности всех черт его. Мы думаем, этот принцип есть истинный, и при соблюдении Его Евангелие никогда бы не могло быть подвергнуто тем насильственным применениям, каким, посредством уловления из него отдельных выражений, оно подвергалось в истории. Так, на выражении „compelle intrare“ – „понудь их (позванных) войти“ (на брачный пир жениха, в „Притче о званых и незваных“) основывала свое право на существование католическая инквизиция; или на выражении: „Мое царство не от мира сего“ и до сих пор многие основывают требование безучастного отношения Церкви к греху, к преступлению „мира“ (целого общественно-исторического строя). (101) В „Бесах“ одно из лиц, только почти называемое (Шигалев), высказывает идею этого упрощения человеческой природы, понижения в ней психического уровня. Ее можно считать ранним и более подробно мотивированным изложением данного места „Легенды“. См. Приложения. (102) Говорится об отношении человека к мистическому акту Искупления, верою в который он жив будет, – и нужно бы эту веру, эту жизнь подкрепить чем-нибудь более, нежели как только подкрепляет ее высота Христова лика. (103) Опять, какая удивительная вера звучит в этих словах! (104) Говорится, и с справедливым презрением, о том, как в истории – и до нашего времени – борьба против религии почти отождествлялась с борьбою против чудесного, равно и обратно; и как, едва распутав что-нибудь, прежде казавшееся в природе сверхъестественным, человек трусливо перебегал от веры к неверию. (105) Говорится о позднейших открытиях науки и, еще более, о технических изобретениях, которым так дивится человек в наше время, так снова и снова любит повторять себе о них, едва веря, что они есть и что их нашел он сам – человек. (106) Говорится о той особенной заинтересованности, с которою во времена безбожия люди прислушиваются ко всему странному, исключительному, в чем бы нарушился закон природы. Можно сказать, что в подобные времена ничто не ищется людьми с такою жадностью, как именно чудесное, – но лишь с непременным условием, чтобы оно не было также и божественным. Увлечения спиритизмом, о которых с насмешкою упоминается в „Дневнике писателя“, без сомнения, напомнили Достоевскому общность и постоянность этой психической черты в человеке (срав. суеверное состояние римского общества, когда оно впало в совершенный атеизм во II-III веках). (107) Говорится о неизъяснимой высоте Христианства, с его простотою и человечностью, над всеми другими религиями земли, в которых элемент чудесного так преобладает над всем остальным, которые исторически возникли из страха перед этим чудесным. (108) Основная мысль „Легенды“. Ниже мы также отметим несколько фраз, в которых как бы сконцентрирован ее смысл или, точнее, указаны ее исходные пункты. (109) Говорится не о реформационном движении, современном диалогу „Легенды“, потому что дух глубокой веры, проникавший это движение, был слишком высок для презрительного отзыва о нем (см. несколько слов об этом духе у Достоевского в „Речи о Пушкине“, по поводу стихов: „Однажды странствуя среди пустыни дикой“ и проч.). Без сомнения, слова „Легенды“ вызваны антирелигиозным движением отчасти XVIII, но главным образом нашего XIX века, в котором на борьбу с религией также мало тратится усилий и серьезности, как и на борьбу с какими-нибудь предрассудками. (110) И приходит, напр., в наше время по отношению к недавнему антирелигиозному движению, и во всякое другое, более серьезное время по отношению ко всякому же предшествующему восстанию против религии. Так, сама реформация как индивидуальное искание Церкви возникла после кощунственно относившегося к религии гуманизма; а за эпохою французской революции настали времена Шатобриана, Жозефа де Местра и других с их вычурными идеями и смятением чувства. Истинное отношение к этим и аналогичным движениям верно указано Достоевским: это не вера настоящая, простая и сильная, но испуг и смятение вчерашних кощунствовавших школьников; это не Бог, в человеке действующий, а человек, подражающий наружно движениям и словам тех, в ком Он истинно действовал, кого истинно призвал к Себе когда-то (праведники). (111) Говорится не о временах первой французской революции, как можно бы подумать, но о том, что непременно совершится в будущем, – о попытке насильственно подавить в целом человечестве религиозное сознание. Слова эти соответствуют некоторым уже приведенным выше местам „Легенды“. (112) Достоевский, всегда стоя выше своих героев (на которых никогда не любуется, но, скорее, выводит их для выражения своей мысли), любит наблюдать, как, несм