Выбери любимый жанр

Выбрать книгу по жанру

Фантастика и фэнтези

Детективы и триллеры

Проза

Любовные романы

Приключения

Детские

Поэзия и драматургия

Старинная литература

Научно-образовательная

Компьютеры и интернет

Справочная литература

Документальная литература

Религия и духовность

Юмор

Дом и семья

Деловая литература

Жанр не определен

Техника

Прочее

Драматургия

Фольклор

Военное дело

Последние комментарии
оксана2018-11-27
Вообще, я больше люблю новинки литератур
К книге
Professor2018-11-27
Очень понравилась книга. Рекомендую!
К книге
Vera.Li2016-02-21
Миленько и простенько, без всяких интриг
К книге
ст.ст.2018-05-15
 И что это было?
К книге
Наталья222018-11-27
Сюжет захватывающий. Все-таки читать кни
К книге

Исследования одной собаки - Кафка Франц - Страница 5


5
Изменить размер шрифта:

Обо всех этих вещах я, конечно, с соседом не беседую, но частенько вспоминаю о них, когда сижу перед ним, этим типичным стариком, или зарываюсь мордой в его шерсть, на которой уже появилась легкая примесь того запаха, что присущ содранным шкурам. Толковать о подобных вещах с ним бессмысленно, как, впрочем, и с любым другим. Я ведь знаю, как протекал бы такой разговор. Он возразил бы по частностям, мелочам, а в целом в конце концов согласился бы – нет оружия лучше – и проблема была бы похоронена, зачем же снова извлекать ее из могилы. И при всем том у меня с соседом установилось полное взаимопонимание, более полное, чем то, которое достижимо словами. Я не устану это утверждать, хотя никаких доказательств на сей счет у меня нет, и я, возможно, нахожусь во власти иллюзий, так как он с давних пор единственный, с кем я обращаюсь и, стало быть, у меня есть в нем нужда. «Может, ты все же товарищ мой, по-своему? И только стесняешься своих неудач? Взгляни, – и я таков. Когда я один, мне хочется выть, приди, вдвоем такая отрада», – так я думаю иногда, пристально глядя ему в глаза. Он в таком случае глаз не отводит, да только ничего-то в них не отражается, он лишь тупо глядит на меня, удивляясь, чего это вдруг я замолчал, прервал нашу беседу. Но, может быть, в такой взгляд облекает он свой вопрос, и я разочаровываю его точно так же, как он меня. Будь это во времена моей юности, я, если бы не занимали меня тогда казавшиеся более важными вопросы и если б я не был удовлетворен своим одиночеством, прямо спросил бы его обо всем и, скорее всего, получил бы смутно-вялое поддакивание в ответ, то есть имел бы меньше, чем теперь, когда он молчит. Но разве не все так молчат? Что же мешает мне думать, что все кругом являются моими товарищами, что у меня имеются не отдельные соисследователи, сгинувшие и забытые со всеми их куцыми умозаключениями, отгороженные от меня тьмой времен или суетой современности, но что, напротив того, меня сплошь окружают одни мои товарищи, которые бьются над теми же вопросами, каждый по-своему, которые также при этом безуспешны, каждый по-своему, которые молчат или лукаво тараторят, каждый по-своему и в полном соответствии с тем, что требует безнадежная эта наука. Но тогда мне не следовало и обособляться, тогда я мог бы преспокойно оставаться со всеми, не вести себя точно напроказивший ребенок, которого выставляют вон взрослые, и сами желавшие бы выйти, но запутавшиеся в сетях своего разума, который утверждает, что выхода нет и что всякое стремление к нему нелепо.

Уже и самые эти мысли указывают на очевидное воздействие моего соседа, это он сбивает меня с толку, навевает меланхолию, а сам-то и в ус не дует, все насвистывает среди дел, как я слышу, и напевает, так что даже мне надоел. Хорошо бы прервать и это, последнее знакомство, не поддаваться больше расплывчатым мечтаниям, которые неизбежно, как с ними ни борись, порождают всякое собачье общение, хорошо бы целиком посвятить исследованиям то немногое время, которое еще мне осталось. Затаюсь-ка я, как он в другой раз придет, и притворюсь спящим, и буду проделывать это до тех пор, пока он не отстанет.

Да и в исследованиях моих возник непорядок, я заметно запустил их, утомился, ковыляю по привычке там, где прежде вдохновенно мчал. Часто вспоминается мне то время, когда я начал исследование вопроса: «Откуда земля берет нашу пищу?». Конечно, я толкался тогда среди людей, лез в самую гущу, всех хотел сделать свидетелями моих трудов, и это свидетельство мне было даже дороже самих этих трудов; поскольку я ожидал от них какого-то влияния на мир, то и был преисполнен пыла, давно утраченного в моем одиночестве. Тогда же я чувствовал в себе такие силы, что дерзал свершать неслыханные поступки, которые противоречат всем нашим скрижалям и о которых свидетели до сих пор вспоминают с содроганием. Я, например, находил, что наука, вообще-то тяготеющая к специализации, в одном аспекте довольствуется примечательным упрощением. Она учит, что нашу пищу производит земля, и после одной предпосылки знакомит с методами добычи разнообразных яств в их преизобилии. Но хотя это и верно, что пищу производит земля, в чем не приходится сомневаться, но дело вовсе не обстоит так просто, как это обычно изображается, что ставит препятствия дальнейшим изысканиям. Взять хотя бы простейшие случаи из повседневной практики. Если мы даже впадаем в полное почти бездействие, как я в настоящее время, и, ограничившись самой поверхностной обработкой земли, сворачиваемся калачиком и ждем результатов, то и в этом случае мы, если, конечно, к тому есть хоть какие-нибудь основания, обретаем земную пищу. Но ведь это вовсе не правило. Кто сохранил в себе хоть немного непосредственного чувства, занимаясь наукой, – а таких, разумеется, единицы, ибо наука втягивает в свою сферу все большие круги, – легко признает, исходя даже из самых привычных наблюдений, что основная часть пищи, обретаемой на поверхности земли, падает на нее сверху, мы даже норовим подхватить ее на лету, насколько это позволяет нам наша ловкость и страсть. Тем самым я еще не противоречу науке, ведь и эту пищу производит, разумеется, земля. А то, что одну пищу она, так сказать, извлекает из самой себя, а другую бросает сверху, не составляет, возможно, существенной разницы, и наука, установившая, что в обоих случаях потребна обработка земли, может быть, и не должна заниматься такими различениями, ибо сказано: «Набил чрево – гуляй смело». Однако ж наука, по моему разумению, все-таки занимается, пусть косвенно и отчасти, подобными различениями, утверждая существование двух основных методов продовольственного обеспечения, а именно: собственно обработки земли и дополнительных, изысканных форм труда вроде декламации, танца и пения. Я нахожу в этом хоть и не полное, но достаточно отчетливое соответствие моему различению двух типов труда. Обработка земли, как мне представляется, служит средством обретения пищи двоякого рода, что же касается декламации, танца и пения, то они не относятся к обработке земли непосредственно, а предназначены, главным образом, для того, чтобы добывать пищу сверху. Эти мои представления основаны на традиции. Здесь, думается, народ вполне сумел обуздать науку, не отдавая себе в том отчета и не давая ей возможности сопротивляться. Если бы упомянутые церемонии служили, как того хочет наука, только земле, например чтобы укрепить ее силы и способности добывать пищу сверху, то они, как естественно было бы предположить, должны были бы полностью осуществляться на самой земле – к ней должны были бы быть обращены заклинания, прыжки, пируэты. Собственно, наука-то, насколько я себе представляю, и не требует ничего другого. Но вот вам странность – народ обращает все свои церемонии кверху. При этом он не оскорбляет науку, ведь она не запрещает этого, доставляя земледельцу его свободу, но она целиком поглощена землей, и если земледелец применяет к земле добытые ею познания, то она бывает довольна, хотя, по моему убеждению, ее мысль должна была бы простираться и дальше. И вот, я не облеченный никаким ученым саном, никак не могу взять в толк, почему же наши ученые допускают, что наш народ со всею свойственной ему страстью обращает свои заклинания к небу и к небу возносит наши старинные обрядовые песнопения и так рьяно совершает кверху свои прыжки, будто хочет вовсе расстаться с землею. Вот я и заострил свое внимание на этом противоречии. И в те поры, когда, по науке, приближалась урожайная страда, я полностью сосредоточивался на земле, я стелился по ней в танце, изворачивался, как мог, только бы быть к ней поближе. Со временем я вырыл в ней ямку и, погрузив в нее морду, пел и декламировал так, что меня могла слышать только земля и никто другой рядом со мной или надо мной.

Исследовательские плоды были скудны. Иной раз я не получал никакой пищи, но едва я собирался ликовать по поводу своего открытия, как еда всякий раз все же являлась, и все это походило на то, будто странное поведение мое поначалу вызывало недоумение, но затем в нем находили свои преимущества и прощали мне недостающие прыжки и крики. Зачастую еда была даже обильнее, чем раньше, зато потом она вовсе пропадала на долгое время. С доселе не свойственным юным собакам усердием я пытался систематизировать все свои опыты, порой мне даже казалось, что я нащупал какую-то нить, что она вот-вот поведет меня дальше, но она всякий раз обрывалась и ускользала. Бесспорной помехой при этом послужила и моя недостаточная научная подготовка. Когда мне ручались, что отсутствие еды есть следствие не моего эксперимента, но ненаучной обработки земли, и это подтверждалось, то все мои построения рассыпались в прах. При известных условиях я мог бы поставить и почти точный эксперимент – в том случае, если бы мне удалось, не прибегая к обработке земли, сначала достичь еды посредством направленной вверх церемонии, а затем вызвать ее отсутствие рядом церемоний, обращенных исключительно к земле. Я проделывал и подобные опыты, однако без веры в успех и без соблюдения всех необходимых условий, ибо никто не в состоянии поколебать мое твердое убеждение в том, что хотя бы минимальная обработка земли необходима всегда, и если бы даже еретики, которые в это не верят, оказались, паче чаяния, правы, то и в том случае доказать ничего невозможно, поскольку орошение земли происходит под известным напором и в каком-то смысле избежать его невозможно. А вот другой, правда, несколько побочный эксперимент удался даже больше и обратил на себя внимание. Вслед за испытанной методой – ловить еду в воздухе, я прибегнул к еще одному способу – прыгать за едой, но ловить ее в воздухе, давать ей падать. С этой целью я всякий раз, когда пища падала сверху, делал навстречу ей небольшой бросок, рассчитанный, однако, таким образом, чтобы до пищи не дотянуться; чаще всего она тогда просто брякалась равнодушно и тупо на землю, и я с яростью набрасывался на нее, с яростью, вызванной не только голодом, но и разочарованием. Но в отдельных случаях происходило и нечто другое, нечто удивительное – пища не просто падала, а как бы сопровождала меня в полете, еда преследовала едока. Это длилось недолго, всего несколько мгновений, после чего она все же падала или куда-то исчезала, или – чаще всего – моя алчность прекращала эксперимент до времени и я пожирал продукт. Тем не менее я бывал счастлив, кругом шептались, будоражились, мне уже внимали, знакомые клонили ухо к моим вопросам уже охотнее, в их глазах загорался огонек надежды, и пусть даже то было лишь отражением моих собственных взоров, ничего другого мне не было нужно, я был доволен. Пока в один прекрасный день я не узнал – и другие узнали это вместе со мной – что этот эксперимент давно уже описан в науке, что он в свое время увенчался куда большим успехом, чем мой, и что хотя он давно уже не повторялся из-за трудностей, предъявляемых к самообладанию, но вследствие весьма вероятной своей незначительности для науки и не нуждался в повторении. Он доказывает лишь то, что и так давно было известно, а именно – что земля получает пищу сверху не только по прямой, но и по косой и даже по спирали. Вот в каком я оказался положении, но духом не пал, для этого я был еще слишком молод; напротив, меня это раззадорило и побудило к величайшему, может быть, деянию всей моей жизни. Я не верил в научное низвержение моего эксперимента, но здесь решает не вера, а доказательства, и вот их-то и вознамерился я добыть и тем самым бросить новый свет на эксперимент, изначально бывший побочным, решив поставить его в центр исследования. Хотелось доказать, что в тот момент, когда я в прыжке уклонялся от еды, я был для нее большим магнитом, чем земля, на которую она падала под косым углом. Правда, я не мог оснащать эксперимент все новыми пробами, ибо предаваться научным экспериментам, имея под самым носом жратву, – такое, знаете ли, никто долго не выдержит. Но я хотел сделать нечто другое, я хотел добиться полного воздержания от еды, насколько это могло мне удастся. Правда, при этом я, избегая соблазна, не позволял себе смотреть на еду. Я удалялся, забивался подальше, лежал там день и ночь с закрытыми глазами и все равно мне было – ловить ли еду в воздухе, подбирать ли ее на земле, потому что я не делал ни того, ни другого, будучи не то чтобы уверен, но все же преисполнен тихой надежды, что еда и без всяких особых усилий, в ответ лишь на неизбежное и непроизвольное орошение земли да тихое исполнение заклинаний и песен (от танцев я отказался, чтобы не ослаблять себя) сама свалится сверху и, минуя землю, постучится в мою пасть, – чтобы впустили ее, – если бы такое случилось, то это еще не было бы, конечно, опровержением науки, ибо наука достаточно гибка и допускает немало частных случаев и исключений, но что бы в таком случае сказал народ, по счастью, не настолько же гибкий? Ведь то не был бы какой-нибудь исключительный случай вроде известных нам из истории, когда в силу телесной ли хвори, душевного ли помрачения кто-либо отказывался готовить, искать, принимать пищу, и тогда собачья община, соединив свои усилия на основе магических ритуалов, препровождала ее окольным путем ему прямо в пасть. Я же пребывал в полной силе и здравии, аппетит мой был столь могуч, что по целым дням не позволял мне думать ни о чем ином, как о нем, я подверг себя посту, верите вы или нет, добровольно, я был в состоянии позаботиться о том, чтобы еда низвергалась на меня сверху, и я желал этого и не нуждался ни в чьей помощи и самым решительным образом ее отклонял.