Выбери любимый жанр

Выбрать книгу по жанру

Фантастика и фэнтези

Детективы и триллеры

Проза

Любовные романы

Приключения

Детские

Поэзия и драматургия

Старинная литература

Научно-образовательная

Компьютеры и интернет

Справочная литература

Документальная литература

Религия и духовность

Юмор

Дом и семья

Деловая литература

Жанр не определен

Техника

Прочее

Драматургия

Фольклор

Военное дело

Последние комментарии
оксана2018-11-27
Вообще, я больше люблю новинки литератур
К книге
Professor2018-11-27
Очень понравилась книга. Рекомендую!
К книге
Vera.Li2016-02-21
Миленько и простенько, без всяких интриг
К книге
ст.ст.2018-05-15
 И что это было?
К книге
Наталья222018-11-27
Сюжет захватывающий. Все-таки читать кни
К книге

Сама жизнь - Трауберг Наталья Леонидовна - Страница 4


4
Изменить размер шрифта:

Честь поношения вместе с Иаковом выпадала мне и дома. Стоило уставиться вдаль, как мама махала рукой у меня перед глазами и причитала: «Что ты смотришь, как тетя Роза?!» Бойкому папе таких упреков не доставалось. Как-то Эйзенштейн вздумал снять меня в роли юной Анастасии. Мама спросила, куда он денет еврейскую скорбь. Он легкомысленно ответил: «Выдадим за византийскую».

Большая Пушкарская

Летом 1934 года кинорежиссеры, актеры, операторы переехали из коммуналок в очень хороший дом. Вообще-то он был странный: на двухэтажное строение с колоннами у полукруглого входа поставили три этажа в стиле конструктивизма, с низкими потолками и широкими окнами. На первом из этих этажей (то есть на третьем) жили Гарин и Локшина, на втором (четвертом) – мы и Юткевичи, на третьем (пятом) – Арнштамы. Других я почти не помню, кроме немолодого бутафора, который для меня был лучше всех. Вот уж, поистине, рождественский рай в духе Андерсена или Гофмана! Особенно нравились мне большие яблоки из папье-маше.

Вскоре семьи начали делиться. Уехал Юткевич, оставив прелестную Шатерникову с дочкой Марьяной и няней Женей. Я хорошо помню, как Женя с Машей на руках стоит у тех самых колонн, уподобляясь картинке из английских детских книжек, которые я тогда читала, а теперь – перевожу. Арнштам оставил Веру Костровицкую, к которой мама посылала меня учиться балету, но я пряталась в странном, заросшем мхом, леднике, который был выкопан во дворе. Утвердив преданность слову и только слову, я непрерывно читала.

Теперь, в эпилоге детской повести, начинавшейся тогда, часто спрашивают, каким был тот или этот режиссер, актер, оператор. (Вышло так, что я их знала, а они создавали «классику советского кино».) Спрашивающие делятся на восторженных и обличающих. Как ни странно, почти завистливый восторг испытывают и те, кто никак не тоскует по советским десятилетиям, особенно – по такому страшному, как 1930-е годы.

Через много лет, еще не в эпилоге, но близко к нему, я бывала и даже жила в Доме ветеранов кино, в Матвеевке. Его обитатели большей частью жаловались, не замечая, что напротив, в доме престарелых, мрут старики.

Среди обитателей были и «классики». Хотела бы я знать, что запели бы обличающие, увидев их в слабости и обиде. Насчет обиды есть разные мнения, часто (но не всегда!) она свидетельствует о больном самолюбии, но вот слабость – священна, хотя бы для христиан.

Слава Богу, я видела в слабости тех, кто помогал создавать советский миф. Собственно говоря, это был не первый раз – некоторых я близко знала в более страшное время. И мой отец, и тот же Юткевич, и Михаил Юрьевич Блейман были космополитами. Рошаль и Пудовкин ими не были, равно как Эрмлер и Козинцев, но я, можно сказать, дружила скорее с первыми двумя, хотя они космополитов обличили (не «обличали», поскольку случилось это один раз). Рошаль и Строева были добры и гостеприимны, летом 1951-го я жила у них в Москве, а родители, видимо, не знали о выступлении Григория Львовича, и все сошло гладко. Со Всеволодом Илларионовичем получилось иначе.

Начался (или шел?) февраль 1949 года. Я гостила у Гариных. Был последний семестр пятого курса, можно задержаться (ехать в Питер я боялась – «коллегия» прошла, когда я уже была в Москве). Я знала, что наши профессора – Пропп, Шишмарев, Жирмунский – только пожалеют меня, и из студентов почти никто не отшатнется, но тогда были совершеннейшие джунгли, и мы ожидали опасности откуда угодно. Действительно, профессора стали ко мне еще добрее, студенты – кто как, но удар пришелся на другое место: в апреле посадили Илью Сермана с женой, моей близкой подругой, летом – братьев Гуковских (медиевист Матвей Александрович был моим любимым учителем).

Итак, сижу, больная от страха. Эраст Павлович и Хеся Александровна куда-то ушли, дома – Елена Титовна, домработница, называвшая Хесю «Кисой», а знакомого армянина – «глупым евреем». Раздается звонок, вбегает Пудовкин и кричит: «Наталья, я предал Леонида!» Мы плачем навзрыд. Он уходит. Хеся Александровна, вернувшись, ругает меня, Эраст Павлович – нет. Как удобно распределять роли на суде!

Кроме конца 1940-х, когда космополитами могли оказаться Рошаль или Эрмлер (хотя какую-то роль играло то, что они никогда не были «эксцентриками»), кроме естественной, старческой слабости есть и другое свидетельство защиты. Как-никак я видела «классиков» в двух житейских ситуациях: на Большой Пушкарской и в Алма-Ате.

Сразу вынесу за скобки лесковских праведников – Блеймана, Гарина с Локшиной, Москвина, Перу Аташеву (ее я знала в Москве). Надо бы выделить и Эйзенштейна как гения, но вот уже больше шестидесяти лет я не понимаю, каким он был. Одно сравнительно ясно: кроме него, никто из режиссеров не вышел из подросткового возраста. Я упрощаю; Георгий Михайлович Козинцев был похож на печального мудреца и нервного студента, Георгий Николаевич Васильев – на джентльмена и офицера. Кстати, именно их я очень любила и тесно дружила с женой (потом – вдовой) Георгия Николаевича, Леночкой.

Что же проистекает из этих замечаний о возрасте? Я толком не знаю. Может быть, то, что с подростка нельзя много спрашивать. Но тут мы попадаем в ловушку, из которой не выбраться, пока делишь мир надвое. Зато при аристотелевом (или томистском) делении что-то получится. Опасностей – две, первая: вины вообще не бывает, поскольку зло и добро – то ли произвольны, то ли нереальны; вторая: зло и добро существуют, а значит – бей злодея.

Видите, слово «злодей» никак не напишешь без цветаевской черточки. Смешно, в конце концов, применять его к вечно острящим, вроде бы нормальным, людям, жившим на Пушкарской и в «лауреатнике»![10] В целом, картина такова: зло они делали, их – жалко. Церковный народ с превеликой легкостью назидает: «Люби грешника, но не грех», и чрезвычайно редко выносит это в жизнь.

Написала «лауреатник» – и сразу увидела тех, к кому это все вообще неприменимо: Веру Ивановну Жакову; художника Суворова с семьей; фотографа Бохонова; другого художника, Энея. Сюда же отнесем Москвина. Может быть, людей, владеющих ремеслом, судить и не за что? Недавно Ольга Седакова приводила их в пример, делая доклад о «незаметном сопротивлении». Но важно или неважно, чему это ремесло служит? Задача для католических казуистов, они очень любят такие разбирательства и уточнения.

А что актеры? Ведь их связь – теснее, они почти превращаются в своих героев. Кстати, среди них были исключительно хорошие люди – помогавший многим Черкасов (он даже вызволил из лагеря Л. М. Виолину), скромный и умный Чирков, лесковский Гарин, прекрасная Софья Магарилл, умилительная Жеймо. О Раневской не говорю, жития написаны, иногда – в ущерб ее великолепному хулиганству. Елену Александровну Кузьмину я знала намного меньше, но казалась она никак не «киношной дамой». Надежда Николаевна Кошеверова дамой казалась и была, но в самом лучшем смысле слова. Когда она совсем состарилась, Сергей Сергеевич Аверинцев увидел ее у нас, в Москве, и спросил: «Кто эта прекрасная петербургская дама?»

Зачем я все это пишу? Чтобы «их» пощадили, точнее – пожалели? Это бывает редко. Смотрите, что творится сейчас: погромы и поджоги из-за карикатур вызывают даже какое-то уважение: у людей есть что-то святое. При чем тут «святое»? Задело тебя кощунство – печалься, молись, на худой конец говори. Однако, судя по недавним историям, это недоступно даже христианам. Не разоряешь выставку? Значит, тебе на святое плевать.

Так и есть. Пиши – не пиши, очень многим совершенно ясно: если что-то причиняет боль, ты должен с этим бороться – внешне, действием, без пощады. Смотрим экранизацию «Дуэли» или даже читаем Чехова, находим там: «Никто не знает всей правды» – и остаемся при своем. Вероятно, мы всю правду знаем, особенно если ходим в церковь, а что в Евангелии написано, это ненужные сложности.

И последнее: я решилась писать об этом потому, что мне довелось и быть внутри, и смотреть извне. Недавно один мой ученик назвал это (по другому поводу) «эффектом дочери Эйхмана». Пожалуйста, не ужасайтесь. Я знаю, что наши бедные киношники на самый худой конец старались быть первыми учениками. Жизнь людей от них не зависела; правда, зависело сознание. Вероятно, почти никто из них не ведал, что творит (разве что бедный Сергей Михайлович?). Но не буду ходить по кругу. У кого есть уши – есть, у кого их нет – то и нет.