Выбери любимый жанр

Вы читаете книгу


Хаксли Олдос - Гений и богиня Гений и богиня

Выбрать книгу по жанру

Фантастика и фэнтези

Детективы и триллеры

Проза

Любовные романы

Приключения

Детские

Поэзия и драматургия

Старинная литература

Научно-образовательная

Компьютеры и интернет

Справочная литература

Документальная литература

Религия и духовность

Юмор

Дом и семья

Деловая литература

Жанр не определен

Техника

Прочее

Драматургия

Фольклор

Военное дело

Последние комментарии
оксана2018-11-27
Вообще, я больше люблю новинки литератур
К книге
Professor2018-11-27
Очень понравилась книга. Рекомендую!
К книге
Vera.Li2016-02-21
Миленько и простенько, без всяких интриг
К книге
ст.ст.2018-05-15
 И что это было?
К книге
Наталья222018-11-27
Сюжет захватывающий. Все-таки читать кни
К книге

Гений и богиня - Хаксли Олдос - Страница 3


3
Изменить размер шрифта:

«Чушь! — сказал мальчуган. — У газовщика усы». — «Я Риверс», — промямлил я наконец. «Риверс? — неопределенно переспросила она. — Риверс? Ах, Риверс! — На нее внезапно нашло озарение. — Я так рада…» Но не успела она закончить, как умирающий раскрыл безумные глаза, издал странный боевой клич на вдохе и, вскочив, ринулся к распахнутому окну. «Смотри под ноги! — закричал мальчишка. — Под ноги!» Раздался треск. «О Господи!» — добавил он со сдержанным отчаянием. Великолепный Центральный вокзал лежал в руинах, рассыпавшись на составные части. «Господи! — повторил мальчик; а когда сестра заметила ему, что нечего божиться, пригрозил: — Я сейчас по правде выругаюсь! Я скажу…» Губы его зашевелились и немом проклятии.

Тем временем от окна донесся жуткий хрип, словно кого-то медленно удавливали.

«Извините», — сказала красавица. Она встала, отложила книгу и поспешила на помощь. Раздался металлический звук. Подолом юбки она смахнула семафор.

Малыш испустил разъяренный вопль. «Ты, бестолочь, — завизжал он. — Ты… слониха несчастная!» «Слоны, — нравоучительно заметила поэтесса, — всегда глядят себе под ноги. — Затем она повертела головой и в первый раз обнаружила мое присутствие. — Они о вас совсем забыли, — с усталым, презрительным превосходством пояснила она. — Так уж тут водится».

Рядом с окном все еще продолжалось медленное удушение. Согнутый пополам, точно от удара в пах, седой человечек боролся за глоток воздуха — но, если верить собственным глазам и ушам, борьба была безнадежной. Около него стояла богиня, похлопывала по спине и приговаривала что-то утешительное. Я страшно перепугался. Ужаснее этого зрелища я в жизни не видел. Кто-то потянул меня снизу за штаны. Я обернулся — на меня смотрела поэтесса. У нее было узкое сосредоточенное личико и чересчур большие, широко расставленные серые глаза. «Таится, — сказала она. — Мне нужно три рифмы к слову „таится“. У меня есть лица — это куда ни шло, и еще у меня есть молиться — это просто потрясающе. Может, зарница? — Она покачала головой; затем, хмурясь, поглядела на свой листок и прочла вслух: — И что-то мрачное таится в душе моей, где не блеснет зарница. Не очень-то мне нравится, а вам?» Я был вынужден признать, что тоже не очень. «Однако именно это я и хочу сказать», — продолжала она. Меня осенило: «А может, гробница?» Лицо ее просветлело от радости. Ну конечно, конечно! До чего же она бестолковая!

Красный карандаш застрочил с сумасшедшей скоростью. «И что-то мрачное таится, — торжествующе продекламировала она, — в глуби души моей, как в каменной гробнице». Видимо, я не выразил особенного восторга, поскольку она сразу спросила, не будет ли, на мой вкус, удачнее: в ледяной гробнице. Не успел я ответить, как раздался очередной хрип удавленника, погромче. Я поглядел в сторону окна, затем — снова на поэтессу. «Мы ничем не можем помочь?» — прошептал я. Девчушка покачала головой. «Я смотрела в Британской энциклопедии, — отозвалась она. — Там написано, что астма еще никому не укорачивала жизни. — И затем, видя мое неослабевающее беспокойство, пожала узенькими, костлявыми плечиками и сказала: — К этому вообще-то привыкаешь».

Риверс усмехнулся сам себе, смакуя воспоминание.

— К этому вообще-то привыкаешь, — повторил он. — В четырех словах заключены пятьдесят процентов всех Утешений Философии[14]. А остальные пятьдесят процентов можно выразить шестью: «Брат, всяк помрет, как смерть придет».

Или, по своему усмотрению, сделать из них семь: «Брат, всяк и помрет, как смерть придет».

Он встал и принялся подкладывать в огонь дрова.

— Ну вот, так я и познакомился с семьей Маартенсов, — промолвил он, положив очередное дубовое поленце на кучу тлеющих углей. — Вообще-то я привык ко всему довольно скоро. Даже к астме. Удивительно, как легко люди привыкают к чужой астме. После двух-трех случаев я реагировал на приступы Генри с тем же спокойствием, что и прочие. То он помирает от удушья, а то, глядь, уже совсем свеженький и трещит без умолку о квантовой механике. И эти спектакли продолжались до восьмидесяти семи лет. А я вот, скажем, буду считать, что мне повезло, — добавил он, в последний раз ткнув полено, — если дотяну до шестидесяти семи. Я был здоровяк, понимаешь. Про таких говорят:

«Силен, как бык». И в жизни ни разу не чихнул, а потом бац — схлопотал атеросклероз, фьюить — отказали почки! А былинки, ветром колеблемые[15], вроде бедняги Генри, живут себе да живут, жалуясь па плохое здоровье, пока им не стукнет сотня. И ведь не просто жалуются — действительно страдают. Астма, дерматит, полный набор неполадок в животе, немыслимая утомляемость, неописуемые депрессии. У него в кабинете стоял шкафчик и в лаборатории другой такой же, битком набитые пузырьками с гомеопатическими средствами, и он никогда не высовывал носу из дома, не прихватив с собой рус токс, и карбо вег, и брионию, и кали фос[16]. Скептически настроенные коллеги высмеивали его за любовь к лекарствам, столь чудовищно разбавленным, что в каждой пилюле едва ли осталось больше одной-единственной молекулы целительного вещества.

Но Генри нелегко было сбить с панталыку. Чтобы отстоять гомеопатию, он придумал целую теорию нематериальных полей — полей чистой энергии, полей отдельно от тел. И те времена это звучало нелепо. Однако не забывай, Генри-то был гений. И теперь его нелепые рассуждения начинают обретать смысл. Еще несколько лет — и они станут самоочевидными.

— Что интересует лично меня, — сказал я, — так это неполадки в животе.

Помогали ему шарики или нет?

Риверс пожал плечами.

— Восемьдесят семь — почтенный возраст, — ответил он, садясь на свое место.

— Но прожил бы он столько же лет без пилюль?

— Это типичный образец бессмысленного вопроса, — произнес Риверс. — Нам не дано воскресить Генри Маартенса и заставить его заново прожить собственную жизнь без гомеопатии. Поэтому мы никогда не узнаем, есть ли связь между его самолечением и долгожительством. А раз нельзя дать обоснованный ответ, то в вопросе нет никакого смысла. Оттого-то, — добавил он, — и не существует науки истории — ведь никто не может проверить свои гипотезы. Откуда следует абсолютная бессмысленность любых книжек по сему предмету. Но мы-таки читаем эту чепуху. А как иначе найти способ выбраться из хаоса голых фактов? Разумеется, этот путь плох; тут и спорить нечего.

Однако лучше уж пойти плохим путем, чем заблудиться вовсе.

— Не очень-то утешительный вывод, — отважился заметить я.

— А лучше ничего не придумаешь — во всяком случае, на нынешнем этапе. — Риверс на мгновение замолк. — О чем бишь я? — продолжал он другим тоном. — Итак, я скоро привык к астме Генри, привык ко всем ним, ко всей их жизни. До того привык, что через месяц поисков жилья, когда мне наконец подвернулась дешевая и не слишком противная квартирка, они не пожелали меня отпускать.

«Вы к нам приехали, — сказала Кэти, — у нас и оставайтесь». Старушка Бьюла поддержала ее. Тимми тоже; да и Рут, поворчав, присоединилась к ним, хотя ее возраст и характер отнюдь не способствовали проявлению покладистости в какой бы то ни было форме. Даже великий человек спустился на миг из своих заоблачных высей и замолвил за меня словечко. Это решило дело. Я стал жить у них на законных основаниях, извратился в почетного члена семьи Маартенсов. — Риверс ненадолго умолк, потом заговорил вновь: — Я был очень счастлив, и меня даже начало мучить неприятное ощущение, будто здесь что-то неладно. И весьма скоро я сообразил, что Счастливая жизнь у Маартенсов означала измену родному очагу. Это значило, что в течение всей жизни с матерью я не испытывал ничего, кроме скованности и хронического чувства вины. А теперь, став членом языческого семейства, я нашел не только счастье, но и добро; совершенно неожиданно я даже обрел религиозное чувство, я впервые понял, что означают все эти слова в Посланиях. Скажем, что такое благодать — я был полон ею под завязку. Обновление духа — я испытывал его постоянно, тогда как единственное, что я чувствовал в пору своей жизни с матушкой, — это мертвящая древность Писания. Или вот Первое к Коринфянам[17], тринадцать! Как насчет веры, надежды, любви? Не хочу хвастаться, но они у меня были. В первую очередь вера. Искупляющая вера во вселенную и в того, кто трудился со мною рядом. Л что до иной веры — до ее простой, лютеранской разновидности, какую моя бедная матушка так долго лелеяла во мне, словно невинность, гордясь тем, что сохранила ее незапятнанной среди всех соблазнов юношества… — Он пожал плечами. Нет ничего проще нуля; а я вдруг обнаружил, что моя простая вера в продолжение последних десяти лет именно нулю и равнялась. В Сент-Луисе я обрел истинное чувство — настоящую веру в настоящее благо и одновременно надежду, переходящую в твердую убежденность, что все и всегда будет прекрасно. А вместе с верой и надеждой ко мне пришла и любовь. Как можно было питать симпатию к человеку вроде Генри — существу столь не от мира сего, что он едва замечал тебя, и такому эгоисту, что он и не желал никого замечать? К подобному типу нельзя испытывать нежность — но я испытывал! Он нравился мне не только по понятным причинам — благодаря своей гениальности, благодаря тому, что работать с ним значило чувствовать, как умнеешь и прозреваешь не по дням, а по часам. Он нравился мне даже вне лаборатории, и именно из-за тех черт, благодаря которым смахивал на какое-то редкостное чудо-юдо. В ту пору любовь так переполняла меня, что я влюбился бы в крокодила, в осьминога. Вот мы читаем всякую социологическую чушь, всю эту заумную ахинею разных политологов, — Риверс презрительно и сердито похлопал по корешкам увесистых томов, выстроившихся на седьмой полке. — А ведь есть только одно решение, и выражается оно словом из шести букв[18], таким скабрезным, что даже маркиз де Сад употреблял его с осторожностью. — Он раздельно проговорил: — Л-Ю-Б-О-В-Ь. А ежели предпочитаешь пристойную расплывчатость мудреных языков: Agaре, Саritas, Mahakaruna[19]. Тогда я действительно понял, что это такое. Впервые в жизни — да-да, впервые. Только это и омрачало слегка мое неземное блаженство. Ибо если я впервые понял, что значит любить, как же отнестись к прошлым временам, когда мне только казалось, что это я понимаю, как быть с шестнадцатью годами, проведенными в роли единственного мамочкиного утешения?

вернуться

14

Имеется в виду «Утешение философией» — трактат римского философа и государственного деятеля Боэция (ок. 480-524), написанный им в тюрьме перед казнью.

вернуться

15

Былинки, ветром колеблемые. — Ср.: Мф 11:7.

вернуться

16

Рус токс, карбо вег, бриония, кали фос — названия гомеопатических средств.

вернуться

17

Первое к Коринфянам, тринадцать (Послание апостола Павла) — «А теперь пребывают сии три: вера, надежда, любовь: но любовь из них больше» (13 : 13).

вернуться

18

…словом из шести букв… — в оригинале каламбур: эвфемизм four-letter words означает нецензурные слова; в слове love тоже четыре буквы.

вернуться

19

Agaре, Саritas, Mahakaruna (греч., лат., сакскр.) — синонимы, обозначающие духовную любовь.